Великолепие жизни
Шрифт:
Рыбы сегодня не будет, сегодня она перебирает в миске фасоль. Она надеялась, что он придет.
— О, как приятно, и так рано, садитесь же, я так рада, — говорит она.
Господин доктор наблюдает, как она работает, довольно долго, потом признается, что ему доставляет удовольствие на нее смотреть, заметила ли она это? На нее наверняка и в Берлине с удовольствием смотрят, на что она, сама не зная почему, отвечает: да, то и дело, на улице, в электричке, в ресторанах, то есть она хотела сказать, смотрят, но не совсем так, как господин доктор. И тут же они оказываются в Берлине. Доктор любит Берлин, даже знает еврейский Народный дом и интересуется, как она стала кухаркой, а чуть позже просит, чтобы она что-то сказала ему на иврите, который он в последние годы пытается учить у преподавательницы по имени Пуа, к сожалению, правда, без особого успеха. Подумав немного, она произносит фразу, что хотела бы за ужином сидеть с ним рядом, на что он тоже на иврите, хотя и не без ошибок,
В воскресенье после ужина они идут гулять. На сей раз у них настоящее свидание, о котором они условились на пляже, незаметно от Тиле, чтобы не обидеть девочку, которая по-прежнему ведет себя так, словно господин доктор принадлежит ей и только ей. После обеда, когда все идут купаться, Дора вдруг понимает, что невольно себя с Тиле сравнивает. На своих длинных ногах та стремглав убегает по мелководью, оставляя за собой искрящиеся фонтаны брызг, но господин доктор, который сейчас почему-то кажется Доре еще более тонким и хрупким, чем прежде, почти не смотрит ей вслед. Он и на нее, Дору, поглядывает лишь изредка, но ей кажется, она чувствует на себе этот его взгляд, изучающий ее руки, ноги, бедра, грудь, да, и ей нравится, что он все это разглядывает и сводит для себя в некий единый образ, не столько с вопросительным удивлением, а словно утверждаясь в том, что в общем и целом и так давно знал. Вода под ногами теплая, ленивая, какое-то мгновение оба медлят, но Тилле вдали уже требовательно зовет, торопит, надо надеяться, она ничего не заметила.
Когда утром доктор представил ее своей сестре, та была скорее любезна, чем приветлива. Она о Доре от брата уже наслышана. Знает, что Дора работает в летнем лагере кухаркой и славится своей стряпней на весь Мюриц. Зато Дора знает, что, если бы не Элли, она бы с господином доктором не познакомилась. Ей нравится, как она о нем говорит, ее брат, уверяет Элли, к сожалению, едок никудышный, нужно ангельское терпение и много любви, чтобы уговорить его хоть что-нибудь съесть.
На прогулку Дора надевает свой темно-зеленый пляжный сарафан. Уже начало десятого, но все еще светло, и ей так радостно идти рядом с ним и чувствовать, что он рад ничуть не меньше. Они могли бы сесть вон там, на одну из скамеек, что на первом причале, и разглядывать фланирующих курортных гостей, но доктор хочет пройти дальше, на второй причал. Дора сняла туфельки, она любит ходить босиком по песку, доктор берет ее под руку — и в тот же миг они снова в Берлине. Доктор знает Берлин еще с довоенной поры, она поражена, насколько хорошо он помнит город, он называет места, что были когда-то для него важны, отель «Асканийское подворье», где ему однажды довелось пережить ужасный день, и тем не менее ему хотелось бы спустя столько лет побывать в Берлине снова.
— Что, правда? — удивляется она, ведь саму-то ее забросило в этот город скорее случайно, три года назад это было. Он спрашивает, в каком районе она живет, как ей там, он вообще странными вещами интересуется, ценами на хлеб и молоко, сколько платят за отопление, настроениями людей на улице, теперь, когда война уже пять лет как кончилась. В Берлине всюду сутолока и хамство, и беженцев с востока полным-полно, отвечает она, в квартале, где она живет, от них прохода нет, повсюду эти оборванцы, целыми семьями, попрошайничают, поют, и все с этого жуткого востока.
Прогулка вдоль пляжа тем временем кончена, в тусклом свете фонаря они сидят на узкой скамье на дальних мостках второго причала. Но разговор и мысли все еще о Берлине, доктор рассказывает о своем друге Максе, у которого в Берлине дама сердца по имени Эмми. Тут и ей, к сожалению, приходится в двух словах сообщить о Хансе, по крайней мере упомянуть о нем она должна, тем более что доктор вспоминает о своей бывшей невесте, но с тех пор сто лет прошло. Он предается мечтаниям вслух — как славно было бы переехать в Берлин, на что она с живостью откликается, это было бы замечательно, она бы ему все показала, театры, варьете, толкучку на Александерплац, но есть и тихие уголки, ближе к окраинам, в Штеглице или на озере Мюггельзее, где город уже почти превращается в деревню. Кто бы мог подумать, вздыхает доктор. Поехать на море, а очутиться в Берлине. Ему сейчас очень хорошо вот так с ней сидеть. Ей тоже.
Мостки тем временем мало-помалу пустеют, скоро, наверно, уже полночь, лишь тут и там одинокие пары, спящие чайки на дощатом настиле причала и где-то совсем вдалеке огни отеля. Поднялся легкий ветерок, доктор спрашивает, не холодно ли ей, может, ей пора домой, нет, она хочет еще побыть тут, пусть он расскажет о своей невесте и об этом жутком дне, если, конечно, это не одно и то же, на что доктор отвечает, да, в сущности, одно и то же.
Ночью
она долго лежит без сна. Было около половины второго, когда доктор проводил ее до дома, а вскоре началась гроза, казалось, она бушует прямо над их крышей, между вспышками молний и ударами грома никаких промежутков. Почти весь лагерь проснулся, и Тиле в соседней кровати тоже, она конечно же тут же спрашивает, где Дора была? С ним встречалась? Дора отвечает: да, прогулялись немного, а теперь вон что началось. Они пережидают, пока гроза не уйдет, на улице заметно похолодало, Дора пошла распахнуть окно и заодно взглянуть на его балкон, но там темно.Дождь не прекращается до утра, а потом и до вечера, доктор приходит лишь после обеда, но приходит, ибо это уже почти стало для него привычкой — сидеть у нее на кухне и расспрашивать, а запас вопросов у него неиссякаем. Ей по душе официальность его обращения на «вы», она знает, это лишь антураж, временный маскарад, который они однажды отбросят. Ведь она может ему сказать: «Я вспоминала о вас, сегодня за завтраком мы о вас говорили, вы все еще думаете о Берлине?» Она-то беспрестанно об этом думает. Иной раз ей приходится себя одергивать, настолько погружается она в эти мечты, в мыслях она уже приводила его к себе, в свою комнату на Мюнцштрассе, хотя ничего хорошего, даже водопровода, в этой комнате нет, в сущности, это просто жалкая каморка: койка, шкаф и окно на темный задний двор.
Она решила, что ему лет тридцать пять, значит, он старше ее лет на десять. Но он нездоров, он сам сказал, застудил себе верхушки легких, из-за этого и морской воздух, и этот пансион в лесу; не будь он уже столько лет болен, они бы не встретились.
Его рот, его губы, его слова, в которые она окунается, словно в ласковые волны. Прежде ни один мужчина так на нее не смотрел, он видит ее насквозь, видит ее плоть, видит, как под кожей все в ней трепещет, и ей от этого хорошо.
Однажды она очень счастлива — это когда он пересказывает ей свой сон. Во сне он едет в Берлин, уже много часов сидит в поезде, но по непонятным причинам поезд тащится ужасно медленно, то и дело останавливаясь, он в отчаянии, уже ясно, что из расписания они безнадежно выбились, а ведь на вокзале его должны встречать, в восемь вечера, но сейчас уже семь, а они еще даже не пересекли границу Такой вот сон. Доре тоже иногда что-то похожее снилось, и главное в этом сне, как ей кажется, — это что его ждут. Ей лично, говорит она, было бы совсем нетрудно его дождаться: ну, села бы на скамейку и просидела бы полночи. Доктор спрашивает:
— Да, вы в самом деле так думаете?
До вчерашнего дня он церемонно обращался к ней «барышня», и ей это нравилось, но теперь он зовет ее просто Дора, а ведь Дора происходит от «дара», что ж, раз так, пусть принимает, она ждет.
3
Более всего изумляет доктора, что он тут спит. Вроде бы изготовился с головой окунуться в новую жизнь, впору страшиться, сомневаться, а он спит, и никакие призраки его не тревожат, хотя он каждый миг их ждет, слишком хорошо он помнит прежние с ними битвы. Однако сейчас, похоже, никакой битвы нет, а есть чудо, и даже план, из этого чуда проистекающий. Он не так уж часто о ней думает, но он дышит ею, вдыхает и выдыхает ее, когда наведывается после обеда к ней на кухню и они вместе мысленно гуляют по Берлину, или за ужином, когда ловит подле себя, совсем близко, ее аромат. Ближе к ночи, уже в постели, его мысли занимает то какая-нибудь ее фраза, то воспоминание о полоске ее кожи возле самого рукава, о подшивке платья или о том, как она замерла с вилкой в руке, вчера, когда он спросил ее об отце; оказалось, что тот — правоверный иудей, и она давно с ним в раздоре. В снах его она пока что не появлялась. Но он и во сне ее не теряет, просыпаясь утром, первой же мыслью осознает, что она где-то здесь, словно между ними привязь, на которой их медленно друг к дружке притягивает. Он еще почти к ней не прикасался, но знает, и не только подспудным знанием, что настанет день, когда он коснется ее недвусмысленно, и даже не чувствует к себе из-за этого ненависти, словно это почти его право, а ужас по этому поводу — просто глупое, давно изжитое суеверие.
Вот уже неделю они видятся каждый день. Сестер и детишек он видит преимущественно за завтраком, не далее как вчера ему пришлось выслушивать упреки — ему, дескать, совсем не до них. Это Элли сказала, но таким тоном, словно на самом деле она очень даже одобряет и его, и эту Дору, и хорошо, что ему есть чем заняться в этом сонном, Богом забытом Мюрице — вместо того, чтобы ночи напролет корпеть над своими странными историями. О работе своей доктор никогда говорить не любил. И если она спросит, придется ответить, что он сейчас даже писем не пишет, даже другу Максу, которому мог бы, по крайней мере, сообщить, что обдумывает возможность переезда в Берлин. Впрочем, сама эта возможность еще слишком призрачна, скорее дуновение, чем мысль, нечто такое, что и в слова-то облечь нельзя, вот он и боится: одно неловкое предложение — и даже мысль улетучится.