Венгерский набоб
Шрифт:
– Да за кого ты меня принимаешь? – вопросил Кечкереи драматичным горловым голосом, пыжась, как лягушка. – Что я, соглядатай, который тайны семейные выведывает и выдает? Хорошенькое у тебя мнение обо мне!
Абеллино, скатывая визитные карточки в шарики, спокойно пошвыривал ими в голову Жако. Он-то знал повадки Кечкереи, который, отклоняя с величайшим возмущением разные неблаговидные расспросы и поручения, тем не менее всегда все пронюхивал и передавал.
– Мне-то что до этих Карпати? Пускай делают что хотят. И свет пусть болтает сколько влезет: что графинюшка любовников меняет чуть не каждый день – нынче граф Эрдеи у нее, завтра Мишка Киш; что старый Янчи сам их в дом зазывает и рад-радехонек, коли женушке угодил; что он ее с Мишкой
Абеллино весь обратился в слух, оставив визитные карточки в покое.
Но Кечкереи сделал вид, будто вовсе не для него все то говорит, и кликнул арапчонка:
– Бре бре! Кхизметкиар!
Грум тотчас прибежал.
– Не буюрсюнюз чультамюм? (Что прикажешь, господин?)
– Эсбаплерими! Чизмелерими! (Одеться! Обуться!)
Арапчонок умчался и вернулся с большими желтыми сапогами.
– Кхаир чизмелерими, осел. Туфли домашние подай! Да, трудно из скотины сделать человека.
Абеллино же, улучив момент, с удовольствием стеганул плетью маленького грума по икрам; ему вообще особое наслаждение доставляло убеждаться в своем превосходстве над разными попадавшимися под руку предметами. Так и теперь: растер пепел по полу – и рад; подвернулись ножнички – крутил, вертел, покуда не разломал.
А Кечкереи тем временем оделся – так он, по крайней мере, полагал.
– Ну-с, приятель, – сказал он, покровительственно беря Абеллино под руку и прохаживаясь с ним по просторной комнате, – вот, значит, и вернулся ты из Индий своих. Теперь, без сомненья, здесь останешься, в нашем кругу, так что и вечера мои почтишь своим присутствием.
– Спасибо за приглашение, но я уже не настолько богат. Гриффар отказал мне в кредите, и я скопидомничаю, как самый последний филистер.
– Жаль, жаль, это не для тебя совсем. Тем резонней бы с дядюшкой помириться.
– Нет уж, попрошайничать не буду, – по мне, так лучше бандитом стать.
– Тоже неплохо. То есть неплоха шутка, но не ремесло. Словом, сидишь на мели.
– Вот именно.
– Влюблен еще в дядюшкину-то жену?
– Нет, больше нет, но как бы другой кто не влюбился, вот чего я боюсь.
– Ну, это едва. ли.
– Что значит «едва ли»?
– Старика будто подменили. Помолодел лет на двадцать, просто не узнать; образ жизни ведет правильный – доктора, видно, толковые у него. Вдобавок все Карпати до глубокой старости нравятся женщинам, это в роду у вас. Намедни в Солноке столкнулся я с твоей свойственницей: она показалась мне куда счастливей, куда довольней прежнего.
– Гром и молния! – вскричал в ярости Абеллино, выдергивая руку у Кечкереи и с ожесточением бросаясь в кресло. – А кто причиной, что она счастлива, что довольна? Муж? Быть того не может, не способен он на это; чепуха все, притворство одно!
– Что ж, возможно, друг мой; может быть, и чепуха, может, и притворство, – отвечал Кечкереи, закладывая хладнокровно руки меж колен и раскачиваясь на американском кресле наподобие санок, именуемом ныне качалкой.
– Если б только доказать, что эта женщина влюблена, – раскрыть перед всеми воочию, со скандальной очевидностью, что она в предосудительной связи с кем-нибудь…
– Да, для тебя это был бы просто клад.
– Меня же обжулить хотят!
– Не так уж невероятно. Неверность старик вполне может спустить жене, лишь бы тебя прав наследства лишить.
– Но это же немыслимо, невозможно. Закон не допустит такого позора.
– Ну, друг, – рассмеялся Кечкереи, – если исследовать подобросовестней иные наши генеалогические древеса… Преконфузнейшие бы вещи наружу вышли!
– Нет, но чтобы жалкая какая-то побродяжка в родовитое семейство пролезла и благодаря шашням с чужими молодцами похитила права законного наследника под боком у развалины мужа, этого-то уж ни в коем случае не потерпят!
Кечкереи захохотал еще откровенней.
– Однако ты, я вижу, блюстителем нравственности
заделался! Год какой-нибудь назад сам же только и мечтал стать вот таким чужим молодцом!– Шутки в сторону, приятель! Пойми же, я разорен, жертвой дьявольских, адских козней оказался. И случись то, чего я так опасаюсь, только пулю в лоб остается пустить. Я должен, должен любой ценой узнать нечто компрометирующее молодую Карпати перед законом, а если ничего такого нет, толкнуть ее на это.
– Дорогой друг, – сказал Кечкереи с видом оскорбленной невинности. – Не понимаю, зачем ты это мне говоришь? Разве похож я на советчика в такого рода делах? Нет, я самым решительным образом протестую. Поступай как знаешь, меня это не касается. Зимой Карпати здесь будут жить, – пожалуйста, подкупай их челядь, подсылай к этой женщине своих клевретов, которые будут покушаться на ее честь, а потом свидетельствовать на нее, шпионами ее окружай, за каждым шагом следи и передавай улики хитрейшим из крючкотворов, но меня оставь в покое: я джентльмен и ни соглядатаем, ни платным Мефистофелем, ни чичисбеем наемным быть не хочу.
Достойный джентльмен поспешил, таким образом, смыть с себя даже тень каких-либо подозрений, но подсказал зато Абеллино, как ему поступать. Воспротивившись просьбам посоветовать, дал тем не менее подробнейший совет.
И Абеллино остался вполне доволен. Новые планы зароились у него в голове. Взяв шляпу, он дружески попрощался, и оба честным словом обязались в ближайшем времени увидеться опять.
ХХIV. Ясен лик, да в сердце ночь
Неизбежное должно было свершиться…
Карпати обещала подруге разделить ее обязанности хозяйки на торжестве по случаю назначения Рудольфа, как та делила их с ней перед собранием борзятников.
Две мучительных недели раздумывала Фанни, как взять обратно свое обещание. Но благовидного предлога не находилось. К сожалению, и на нездоровье она теперь сослаться не могла.
Пришлось решиться.
Решиться поехать в дом, от которого лучше б дальше быть, чем одно созвездие от другого. Обречь себя на пытку его увидеть наверху успеха и славы как чествуемого всеми патриота, как высший авторитет, пред коим равно преклоняются мужчины и женщины, чье имя повторяют даже дети; открыть сердце навстречу терниям, которые жечь будут, язвить, когда она останется с ним и его женой, – терпеть и с улыбкой слушать ласковые, лестные слова, искренние похвалы себе, ни вздохом, ни слезинкой, ни невольным румянцем стараясь не выдать своих чувств, чтобы тени подозрения, мимолетной догадки не закралось ни у кого.
О, любовь много тягостней ненависти, и скрыть ее несравненно труднее.
И вот чего она боялась, пред чем трепетала, свершилось.
Флора не позабыла ее обещания, заранее написала подруге, настаивая, чтобы та провела у нее неделю.
Итак, неделя целая страданий, жестоких пыток самоотречением и тайной страстью. О, сколь же тяжек должен быть грех, называемый любовью, если столь горька кара за него.
Едва она прибыла утром в Сент-Ирму, как барышня Марион уложилась и собралась уезжать.
Рудольф спросил – куда.
– Да вот в свое кёхальмское именьице переберусь, устроюсь там как-нибудь на эти несколько дней.
– Но почему перед праздником как раз?
– Дорогой мой зятек. Мы часто задаем вопросы, ответ на которые не всегда приятно получать. И это один из них. Так уж будет лучше для нас троих – вернее, четверых.
Четвертой, вне всякого сомнения, считалась Карпати.
Рудольф не спрашивал больше, но видно было, что ему неловко из-за отъезда Марион.
Флора с живейшей радостью встретила подругу; искреннее удовольствие выразилось на ее красивом, открытом лице, когда они обнялись. И Рудольф был вежлив и любезен, но не более того. Ему лестно было принять у себя красивую соседку, которую он постарался устроить поудобней, но дальше интерес его к ней не простирался.