Венки Обимура
Шрифт:
Егор сцепил зубы, чтобы сдержать невольный стон. Звезды, о звезды! Круговорот молчания, омут! Что страшнее вас, глаза неба, что прекрасней вас?! Не раз глядел он в ночное небо, но чудилось, прежде видел совсем иные узоры созвездий… И, болея от забытого, всхлипнул, но тут же услышал тихий вой. Начавшись приглушенным плачем, он вздымался к небу, отражаясь от белого зеркала подлунного Обимура, растворялся в лесной черноте и снова приникал к земле.
Егор повернулся. Михаила, расправив плечи, напрягая шею, воздел лицо к небесам и выл по-волчьи, будто пел немой, будто пил умерший от жажды.
Чуя холод меж лопаток, Егор тронул его за плечо.
Михаила сник, умолк – и словно бы ночь померкла.
Заговорил тихо-тихо:
– Ну а теперь слушай, что расскажу тебе. Давным-давно жил на свете травознай. С малолетства прислушивался он к шепоту трав и
Михайла перевел дыхание и заговорил снова:
– Знай же, Егорушка, что сказание это – обо мне. Всегда рядом и спутник извечный мой, устами коего искусил и искушает меня дьявол. Ерёма! И страшное мне волею Божией определено условие: не творить добра, коли причинит оно хоть самомалейшее зло. Связаны руки мои. Поди-ка друга защити, коль это ворогу пагубу окажет!.. Скован я – оттого и воет душа моя волком. Не пугайся, что ж – зверье порыскучее тоже Божье стадо. Живу с людьми – их язык знаю, с волками по ночам бегаю – их речь знакома мне.
Он вонзил в пень острый нож, выхватил из-за пазухи пучок горько пахнущей травы.
– Смотри! – воскликнул, срывая рубаху. – Это Тирлич-трава, зелье оборотней!
Натерся Михаила травой, перекинулся через пень – и перед Егором очутился Белый Волк. Глянул горящими глазами – и сгинул в чаще лесной, лишь белым ветром меж дерев повеяло.
Недовольно заухал на чердаке филин, но ничего не поделаешь – полетел догонять хозяина. Застонало, захохотало вокруг, вышел и Лешенька почесал спину о покляпую березу, ринулся велел за колдуном – неживую душеньку потещить, тоску вековечную избыть… И сквозь ветра шум и волчий вой донеслись до Егора слова заговорные, словно бы песня горестная:
– На море на Окияне, на острове Буяне, на полой поляне светит месяц на осиновый пень, в зелен лес, в широкий дол. Около пня ходит волк мохнатый, в зубах у него весь скот рогатый, а в лес волк не заходит, а в дол волк не забродит. Месяц-месяц, золотые рожки! Расплавь пули, притупи ножи, измочаль дубины, напусти страх на зверя, человека и гада, чтоб они серого волка не брали, теплой бы с него шкуры не драли. Слово мое крепко, крепче сна и силы богатырской!..
Вот и май со своей маетой миновал, июнь подошел. И русалок встретили, и Троицу проводили, и в Семик кумились, и в Духов день землю слушали: не окажет ли она, матушка, милость, не подскажет ли, где клад
зарыт? Но нет уж, на роду написано мужику клад вековечно на своем поле искать: рыть его – не перерыть, копать – не перекопать. Что мужику, что коньку его доброму работы невпроворот. Хоть и говорят, что счастье не лошадь, не везет по прямой дорожке, не слушается вожжей, а и без лошади крестьянину счастья нет. Не зря же первейшая мольба мужицкая: «Помилуй, Господи, коня и меня!» А как падет конь в страдную пору… ну, и разве что по сыну громче вопила бы, слезами исхода баба:– Родненький ты наш, родименький Бурочко!l На кого ты, кормилец, нас покинул? Ой, то-то мы, горькие, станем делать! Кто-то нам пашеньку запашет? Кто полосоньку взборонует? Ты по пашеньке соху водил легче перышка, бороздочки боронил глубокие, побежишь – не угнаться ветру буйному! Встань, подымись! Напою тебя ключевой водой, присолю тебе ржаную корочку. Заплету тебе гриву косичками, все бока твои крутые вычищу! Встань, верный друг! Седелышко по тебе тоскует, соха по тебе кручинится.
Бьется баба, вопит. Стоит мужик рядом, усы, от слез соленые, кусает. Разве только на поле помощник добрый конь? Исстари ведомо: сними хомут с потной лошади, надень на человека, которого лихоманка бьет, – и хворь как рукой снимет! Даже череп конский страшен для темной силы, недаром в деревнях их на тын вздевают. Друг-слуга пахаря и по смерти ему верно служит!
Так-то оно так, а едва подумает мужик, что лишь череп коня ему теперь подмога, и не сдержит сердца, упрек бросит знахарю:
– Э-эх, распросукин ты сын! А еще, бают, человек бывалый, из семи печей хлеб едал – не морщился! Что же ты не исцелил кормильца? Мало я тебе даров передарил? Спрячь свои бесстыжие глаза, не то вгоню их единым ударом в твою черепушку!
Опустил глаза Ерема, переморщился. Ладно, ори, орясина! Поглядим, что дальше станешь делать…
– Не меня вини, Митреюшко, – молвил тихо да смиренно. – Все силы свои отдал, все слова заговорные перебрал.
– Да что толку?!
Замотал головой Ерема:
– Знать, напущено на нас!
Страшные слова! Напустить и поветрие модно, и стрелы, и самую моровую язву, оспу-златеницу, всякую другую лихую болесть. А Ерема все плетет из слов тенетник:
– Куроклик я слышал, куроклик! Беда, коль курица петухом поет. Чую напасть неминучую, пролетит над Семижоновкой вскорости птица Юстрица!
Непонятное во сто крат сильней страшит.
– Юстрица?! – заробел мужик, а Ерема так и бьет словами:
На море на Окияне,На острове на БуянеСидит птица-Юстрица.Она хвалится-выхваляется,Что все видала,Всего много едала:И царя в Москве,Короля в Литве,Старца в келье,Дитя в колыбели…– Смерть… – догадался мужик, а Ерема кивнул:
– Смерть! Была, ох была беда, мимо проходила, упредить упредила, да не вняли мы!
– Чему не вняли? – разинул мужик рот да глаза, а Ереме лишь того и надобно:
– Припомни-ка, Митреюшко, что содеялось с Никифором да Степанидой, соседями твоими?
– Известное дело! – хмыкнул Митрей. – Огненный Змей к Степаниде наведался, с чего и родила она черненькую кикимору.
– Так, так, – кивает Ерема. – А припомни свадебку их…
Митрей собрал кожу на лбу складками, но, сколь ни тужился, ничего более вспомнить не мог.
– А волчье сердце помнишь? – вкрадчиво подсказал Ерема.
– Какое сердце, прости меня Господи?!
– То самое, что молодым поперек пути бросили!
Не помнил Митрей никакого сердца, какое бросали бы под ноги Никифору со Степанидой, чтобы навлечь на них беду, но тут подскочила Ненила, бабенка лукавая, и на язык и на действо лихая, из тех, о ком говорят: «Лукавую жену в ступе не утолчешь!»
– А я помню, помню! – затараторила она. – Иссуши меня Господь, как маковое зернышко, ежели вру. Напущено было на них!
Напущено… опять это проклятое слово. Митрей содрогнулся:
– Кто ж Лиходей этот?
– Не иначе угорь-рыба ему подвластна, – нарочно уходит от ответа Ерема. – На утренней зорьке выметнется она на берег и ходит-перескакивает по росе версты на три. Смывает-сбрасывает с себя все свои лихие болести на пагубу человеку. Хитер угорь-змей водяной, злобен. На жало ему запрет наложен на веки вечные за великие прегрешения, но попади отравленная им роса на человека или коня…