Венок ангелов
Шрифт:
За весь вечер мне не представилось случая поговорить с ним наедине. Не удалось сделать этого и по пути домой, так как мне пришлось уйти раньше других, чтобы вернуть под родительский кров расплакавшихся от усталости и досады «дуплетиков», которых притащили на репетицию по распоряжению Энцио, так сказать, для полной картины, – далеко не самое мудрое его решение, что более чем наглядно подтвердило поведение малышей.
И все же, когда я уже собралась увести детей, он крикнул мне вслед, чтобы я непременно еще раз привела их к нему для просмотра их номера, потому что никакой генеральной репетиции не получилось, нужно повторить ее уже хотя бы из-за нового исполнителя роли Эйхендорфа: молодой шваб отказался от участия в спектакле после изменения программы. Не знаю отчего, но это неумное своеволие в отношении «дуплетиков» меня огорчило и расстроило еще больше.
Итак, я продолжаю описывать тот короткий, но ужасный отрезок
Это проявилось уже при одном из первых шагов, которые он счел нужным предпринять, а именно при его попытке разлучить меня с моим опекуном, о котором он из своего собственного разговора с ним знал, насколько отрицательно тот относится к нашей женитьбе. Позже он признался мне, что мою просьбу об отсрочке свадьбы он истолковал как следствие его решения. Он продолжал игнорировать лекции профессора, зато опять стал частым гостем в его доме, потому что Зайдэ попросила его взять на себя часть организационных забот по случаю предстоящего празднества. Но я подозревала, что для нее это просто дополнительный маленький козырь, который она не преминула выложить перед супругом:
– Меня-то он, конечно, по-прежнему навещает, ведь он так привязан ко мне! Что же касается тебя, то я рада, что могу таким образом сохранить ваши отношения.
– Что ж, я очень рад, – ответил мой опекун с удивительным равнодушием.
У меня сложилось такое впечатление, что присутствие Энцио ему неприятно, хотя внешне он этого никак не выражал. Ужасное столкновение в конце того рокового вечера не оставило никаких видимых следов. На лекциях, которые близились к концу и завершались еще одним восхитительным обзором западной культуры, он представал в еще более ярком блеске, чем прежде, хотя его аудитория уже не была переполнена. У меня даже появилась возможность спуститься со своего подоконника: свободных мест теперь было более чем достаточно. Это, конечно, можно было объяснить близостью конца семестра, который многие студенты устраивают себе раньше времени, или июльской жарой, убавившей энтузиазма у «вольнослушателей» с других факультетов. Но я не могла избавиться от мысли, что эта перемена связана с нападками Энцио на профессора. Я вдруг впервые заметила, что он пользуется большим авторитетом среди студентов: раньше это не бросалось мне в глаза, потому что он, занятый исключительно мной, ни на кого не обращал внимания и все с пониманием относились к этой его отстраненности. Теперь, когда я ходила в университет одна, я поневоле становилась участницей многих разговоров или слышала чужие разговоры, из которых мне постепенно стало ясно, что отношение к профессору было неоднозначным. В его слушателей, казалось, вселился какой-то чуждый им критический дух. Однажды я слышала, как кто-то из студентов заключил с товарищем пари, что никакого «творческого синтеза», к которому профессор, очевидно, подводил
слушателей в своих лекциях, не будет (он сказал: «определенно не будет»).– Вы хотите сказать, что он и сам не знает решения этой задачи? – уточнил другой.
Ответа я не расслышала.
А еще я узнала, что и на семинарах моего опекуна в последнее время не обошлось без ожесточенных схваток. Меня все это тревожило, и я решила выразить профессору хотя бы свою преданность как учителю. Он сам невольно помог мне в этом. С тех пор как Энцио перестал появляться в университете, мы с профессором несколько раз вместе возвращались домой – он в те дни каждый раз в одно и то же время выходил из библиотеки. Мы шли с ним по Хауптштрассе, где царило полуденное оживление, через тихий, залитый ярким солнцем Старый мост, потом по берегу Неккара, погруженному в бледное марево и словно заколдованному, – той самой дорогой, по которой меня так часто провожал Энцио. Я каждый раз с горечью ощущала его отсутствие, но в то же время радовалась трогательным попыткам моего доброго опекуна поддержать меня в моей покинутости. При этом он чаще всего говорил об утренней лекции, поясняя и комментируя ее неизменно деловым тоном, всякий раз прибавляя к своим объяснениям что-нибудь адресованное лично мне, что-нибудь, что, совершенно не касаясь моей дальнейшей судьбы, внутренне могло приободрить и укрепить меня в моей вере. Он всегда говорил со мной в эти минуты совершенно нецерковным, сугубо мирским языком, который я, однако, уже научилась понимать. Но прежде всего мне понятны были его доброта и искренность его желания по-своему помочь мне, и однажды я даже смогла выразить ему свою благодарность.
Он ответил:
– Ах, то, что я успел показать вам, – это всего лишь закат христианства. Когда солнце садится, оно еще долго светит из-за горизонта…
– Но ведь закат – это гарантия того, что скоро наступит утро? – быстро спросила я. – Вы ведь тоже верите, что солнце опять взойдет?
– Не знаю, – честно признался он. – Я действительно не знаю этого. Впрочем, это вовсе не обязательно – все знать. Я знаю лишь то, что можно жить и закатом, если это великий закат.
– Но долго ли может продлиться закат? – спросила я с тяжелым сердцем и сразу же раскаялась в своих словах.
«Теперь он, конечно же, опять вспомнит об Энцио и о том, как тот сказал, что определенные духовные течения можно остановить, как Неккар», – подумала я. И почти в тот же миг я увидела, как странно изменилось его лицо: большие блестящие глаза его вдруг как будто сузились, или как будто провидческая глубина их затуманилась бледной тенью какого-то дневного призрака.
– Ах, пожалуйста, не думайте больше о том ужасном разговоре! – воскликнула я почти с детской непосредственностью. – Мне самой так больно вспоминать о нем! Ведь этот конфликт произошел только из-за меня!
– Нет, этот конфликт произошел бы и без вас, – возразил он дружелюбно, но твердо. – Он произошел бы в любом случае, и вы напрасно огорчаетесь из-за меня. То, что ваш жених набросился на меня с критикой, не страшно: я умею защищаться. А вот то, что есть множество людей, которые не способны защищаться и потому оказываются под его влиянием, в его безраздельной власти, как слепой инструмент, покорный жестокой, бессовестной руке, – это и было самое устрашающее открытие того вечера. Вы помните, что я вам недавно говорил о массе? Теперь у вас есть пример того, что эта масса рождается не только в недрах уродливых фабрик, но повсюду – даже в стенах университетов.
Как хорошо я его понимала! Ведь Энцио во время своей схватки с профессором смотрел на умолкших студентов с тем же торжествующе-презрительным выражением, с каким смотрел на темную толпу на перроне.
– И все же это хорошо, что тот вечер был, – спокойно продолжал мой опекун. – Подобные откровения всегда хороши, даже если они оказываются болезненными. Как я уже сказал, я умею защищаться! Тот, кто способен нести бремя одиночества, непобедим для массы. В тот вечер я огорчился только за вас, ведь для вас вопрос одиночества встает совсем иначе, чем для меня.
Он впервые коснулся той участи, которая ждала меня в случае моей свадьбы с Энцио. Я понимала, что это обязывало меня к откровенности. Я честно призналась, что не последовала его совету, а лишь отсрочила свадьбу. Он ответил без всякой обиды:
– Да, приблизительно так я себе это и представлял, так в подобных ситуациях обычно и поступают люди, когда они молоды и так же страстно любят, как вы. Я прекрасно это понимаю, хотя полагаю, что долго вы не выдержите в этой неопределенности. Вам противостоит воля, которую вы едва ли в силах преодолеть.
– Да, я не в силах ее преодолеть, – ответила я убежденно. – Но я уповаю не только на силу собственной воли, но и на силу Благодати.
Он не стал мне противоречить, а сказал лишь:
– Да, и эта позиция тоже больше всего подходит вам, иной вы и не могли занять.
Но я почувствовала, что он даже сейчас не может изменить своего отношения к моему выбору, я вдруг почувствовала что-то вроде незримой стены между нами, исключающей продолжение разговора. Остаток пути мы проделали молча.