Венский бал
Шрифт:
– Стэн Паркер?
– Так ты не читал «Древо человеческое» Патрика Уайта?
– Читал когда-то. Но это было давно. Тот человек, что умирает в конце, разве его звали Стэном Паркером?
Фред снова попытался смастерить сигарету. Я протянул ему свою пачку.
– Оставь себе.
Но он не взял. На его кисете не было штрих-кода.
– На что ты живешь? – спросил я.
Он усмехнулся. Палестинский платок был надвинут до самых его рыжеватых бровей.
– Ты – не Стэн Паркер.
– Тебе нужны деньги?
– Я буду продавать water purifier.
– Стало быть, деньги есть.
– Дай мне сотню фунтов. До завтра. О'кей?
Я дал ему сто фунтов. Он вдруг заторопился.
– Встретимся завтра, здесь, в это же время, – сказал он.
Он поставил бокал и вышел на улицу. Я смотрел через окно ему вслед. Он шагал по Брикстон-роуд, направляясь, видимо, к станции метро, но потом свернул влево, на Электрик-авеню.
Фред погиб. У него была густая рыжая борода. Как и у меня в молодости. Во время павильонных съемок он иногда отлучался покурить. Только в тот вечер, в Венской опере, изменил своей привычке. Я не велел ему выходить.
– В любой момент я могу задействовать твою камеру, – сказал я тогда. – Через нее лучше всего виден оркестр.
Инженер
Пленка 1
«Всякая культура имеет право развиваться без помех, всякая культура имеет право сохранять свою чистоту».
Эта мысль, как рассказывал нам Нижайший,осенила его в ту пору, когда он приехал в Вену и вынужден был повторить тяжкий путь своего отца. Отец его, деревенский паренек, отпрыск бедного семейства из лесной глухомани, в тринадцать лет был поставлен перед выбором: либо всю жизнь горбатиться батраком, либо пробиваться, стиснув зубы и полагаясь только на себя. Он выбрал второе, увязал свои пожитки и рванул из родных краев.
«Поскольку, – говорил Нижайший, –полвека спустя предстояло то же самое, это служит убедительным доказательством, что мы топчемся на месте, что вся Вторая мировая война была пустой затеей. В семнадцать лет я вынужден был пойти на то же почти непосильное решение, что принял отец в свои тринадцать. Если уж я решил пробиваться, надо было забыть про все остальное».
Есть некая нетронутая чистота души, «голос характера», как это называл Нижайший,что сильнее всякого опыта. Отца все урезонивали, отговаривали, хотели даже силком удержать дома. Батраков, видно, не радовало, что один из них пытается избежать убогой доли. Никакой иной они и представить себе не могли. Наверное, мысль о том, что несчастье их собственной жизни продлится в грядущих поколениях, для них как бальзам на душу.
«Обыкновенная жизнь, – с самого начала внушал нам Нижайший, – судьбопослушна. Не ориентируйтесь на планку обыкновенной жизни. Она видит свои высоты и бездны сквозь голубое бельмо телевизора. Ей до смерти страшно бросить вызов судьбе, ведь она боится честного взгляда на собственное убожество».
Несмотря на то что Нижайшийстрого пенял нам за всякие высказывания о его превосходстве над другими людьми, он не был человеком обыкновенным. И это казалось тем более очевидным именно потому, что подобные суждения возбранялись. Его присутствие было настолько ощутимо, что в этом смысле никто не мог сравниться с ним. Когда он входил, все сразу замечали это, даже не глядя на дверь. Никто не делал из него лидера, главаря: он просто был таковым. Все становились его верноподданными. Часто для этого от него не требовалось ни единого слова. Достаточно было взглянуть ему в глаза, чтобы понять его мысли. Глазами он мог сказать все. Этот язык был не менее значим, чем произнесенные им слова. Может, полным согласием этих двух языков и объяснялась его уникальность. Он был самим собой, и только собой. Нет, он был нами. У меня ни разу не возникало ощущения, что он желает чего-то для себя. Он являл собою наше Движение,воплощая его с предельной полнотой и завершенностью. Мы обретали в нем себя. Не знаю, сумеете ли вы это понять. Ничто не могло укрыться от него. Он был всегда неотступен, что ли, всегда в нас. Когда он смотрел на меня, создавалось впечатление, что он видит насквозь все закоулки моих мыслей. Стоило ему бросить короткий взгляд – и я не знал, куда деваться от стыда. Хотя глаза его были само спокойствие. Включалась тончайшая мимическая техника. Согласованная игра бровей, век, ресниц и всей мускулатуры лица доносила мысль быстрее и непосредственнее всяких слов. В какой-то миг все это слагалось в чеканно-четкий рисунок – и каждый из нас понимал, что это означает. Его глаза поучали и наказывали. Мимолетный взгляд – и порядок восстановлен. Как правило, этого было достаточно. Всем, кроме разве что Файльбёка в более позднее время. Но Файльбёк с самого начала считался у нас заблудшей овцой.
Взгляд Нижайшегомог и воодушевлять. Такой взгляд означал: «Что бы ни случилось, я с тобой. Можешь рассчитывать на меня до конца дней».
А
ведь бывали минуты отчаяния, неприятности с полицией, стычки на работе или с прохожими, но стоило попасть в поле зрения Нижайшего– и все собственные болячки и обиды становились вдруг забавными пустяками в сравнении с общими задачами, которые сплачивали нас.После возвращения Нижайшего,когда я завоевал его доверие, он рассказал мне о своих корнях и своей юности. Чаще всего мы беседовали уже за полночь в его маленькой квартире на Вольлебенгассе. Он наливал мне стаканчик виски и, поглаживая свои длинные пряди волос, говорил о былом. Он писал книгу о своей жизни и учении. Небольшие отрывки читал мне вслух. Рукопись, должно быть, еще где-то хранится. Отца он ценил, описал мне всю его жизнь, но не любил его. О матери я мало что узнал. Но когда он упомянул о ее смерти, я понял, что мать была для него всем. Вопросов я почти не задавал, я слушал. Вообще он часто не давал ответов. Во всяком случае слышимых. Так повелось с самого начала. Но ставил вопросы сам. И если я не знал ответа, он отвечал вместо меня.
После долгих мытарств его отец нашел наконец место ученика в одной из мастерских почтового ведомства Австрии. Он ремонтировал почтовые автобусы и не успевал уворачиваться от оплеух. Через несколько лет сдал экзамен на подмастерье. Думал: теперь все будет иначе. Разве не добился он чего хотел? Он жил в городе, и ремесло было надежное. Однако он не мог отделаться от ощущения, что так и остался куском дерьма. Над ним возвышалась иерархия, которую и глазом не охватить, эта цепочка из бесчисленных звеньев и инстанций завершалась где-то генеральным директором. А внизу были просто сопляки и подсобники, которых он мог мордовать, как раньше мордовали его. И на этом всё? Предел? Нет, он хотел забраться повыше и записался в вечернюю школу. Те, с кем он работал, ходили по вечерам в кино и рестораны, а он корпел над книгами. В необычайно короткое время, за три года, он добился права поступить в высшее учебное заведение. Его отец охотно стал бы тем, кем стал я, – инженером. Но заниматься серьезной учебой после тяжелого рабочего дня было ему просто не по силам. Получалось так, что он сломался на подходе к цели.
– А почему, – спрашивал Нижайший, –он все же чего-то достиг?
Я пожимал плечами.
– Да потому, что была война, – говорил он, – война давала шанс многим, потерявшим всякую надежду, в том числе и отцу.
В генерал-губернаторстве, как тогда называли Польшу, недалеко от Люблина, находились мастерские германского вермахта. Туда-то и был призван отец Нижайшего.У него под началом были в основном поляки, которых в собственной стране называли иностранными рабочими. Отец особо отличился при раскрытии актов саботажа. От его взгляда не ускользали ни подпиленные тормозные провода, ни проколотые уплотнители, ни сточенные грани коленчатых валов. Саботажников он вылавливал целыми партиями. О новых способах покушения на материальную часть германского вермахта он писал в подробных докладных с приложением руководства по наиболее эффективному предотвращению вредительства. И хотя свои письменные сигналы он передавал по инстанции, на них на всех были означены адрес и адресат: Господину генерал-губернатору Гансу Франку, Королевский замок в Кракове. Он слышал, что генерал-губернатор устраивает в Кракове пышные застолья, в то время как в люблинских мастерских на исходе стратегически важные материальные ресурсы.
– Отец не уставал говорить об этом, – заметил Нижайший.Он покачал головой, и в смутном движении его губ промелькнуло нечто вроде иронической улыбки. Видеть, как улыбается Нижайший,доводилось очень редко. Поэтому я так хорошо запомнил тот случай. Он улыбнулся при мысли об отце и сказал: «Это был его подвиг. Об этом он рассказывал постоянно. Мне уже и слушать было невмоготу. Он проставлял на письмах какой-то чудной адрес. В этом выражалась вся отвага его жизни, чего, вероятно, даже никто и не заметил».
В 1944 году отца Нижайшегоназначили начальником центральных мастерских «Ост». Незадолго до вступления в Люблин Красной Армии он заминировал и взорвал всю производственную территорию.
После войны отец Нижайшегооказался в числе самых востребованных кадров. Практически не было такого поста в металлообрабатывающей промышленности, которого бы ему не предлагали. Социалистическая партия хотела доверить ему восстановление «Предприятий Германа Геринга» – тогда еще не придумали нового названия; Народная партия уже видела его директором заводов «Штейр». Шли разговоры о том, не поручить ли ему руководство восстановлением завода авиадвигателей или Федеральных железных дорог Австрии. Но всего заманчивее для него была служба на старом поприще – в почтовом ведомстве.