Венский бал
Шрифт:
– Все танцуют вальс.
Отец, как завороженный, смотрел в зал. Партер моментально наполнился людьми. Стало так тесно, что парам с трудом удавалось кружиться. Отец все еще держал меня за руку. И вдруг сказал:
– Я бы хотел когда-нибудь встретиться с ней. Как ты думаешь, мы сумеем устроить это завтра?
Я всеми силами старалась скрыть свои чувства.
– Посмотрим, – ответила я и закрыла глаза.
На сердце кошки скребли. Дело в том, что несколько месяцев назад мы собирались приготовить для отца сюрприз, своего рода подарок ко дню рождения, а именно – устроить ему встречу с бывшей возлюбленной. Зигрид вначале была решительно против. Но потом она же разыскала старые расписания лекций, чтобы выяснить, кто мог быть этой преподавательницей,
Он был целиком погружен в свои мысли. И вдруг хлопнул рукой по красному бархату барьера, затем поднял бокал и, когда мы выпили, сказал:
– Так, а теперь танцевать.
Я попытался удержать его, но не тут-то было.
По-настоящему он, конечно, не танцевал. Отец крепко обхватил меня правой рукой, а левой помахивал в ритме вальса. В общем-то это не казалось чем-то необычным, поскольку в зале было невероятно тесно. Он говорил мне ласковые слова, называл меня «любимой доченькой», просил не обижаться на него за то, что он первое время был против моего брака с Гербертом, – это только из ревности.
– Странное дело, – сказал он, гладя меня по спине. – Твоему замужеству, будь моя воля, я бы помешал, а что касается Зигрид, до сих пор надеюсь, что она наконец выйдет замуж. Я всегда был несправедлив.
Меня тронули его признания. Но что можно было сказать в ответ. Разумеется, я знала, что я его любимая дочь. И его вечный аргумент «Ты еще слишком молоденькая» стал для меня привычен, как «С добрым утром», и чем чаще отец повторял его, тем смешнее это звучало.
Я рано вышла замуж, отец упорствовал до последнего момента. И сдался лишь тогда, когда понял, что отговорить меня невозможно. Кроме того, свадьба обошлась ему недорого и получилась довольно красивой. Он знал, что я прерву только что начатое изучение медицины. И хотя я убеждала его в обратном, мне и самой это было ясно. Я вышла замуж, чтобы больше не ходить в университет. Меньше чем через год после свадьбы мы переехали во Франкфурт, и я стала подумывать о продолжении учебы. Но Герберт сказал: «Это ни к чему. Я о тебе позабочусь».
Будь у меня дочь, я постаралась бы ей внушить, что такой вариант не годится. Но для меня это было освобождением от дела, к которому не лежала душа. И теперь уже казалось, что отец сумел понять меня.
Зигрид он всегда отдавал должное. Он гордился ею. И на фоне ее успехов я чувствовала себя пустышкой. А сейчас мне оставалось только слушать то, что мне, в сущности, давно было известно. Отец пытался медленно кружиться. Он прямо-таки заигрывал со мной. Если бы он не был моим отцом, я бы сочла его влюбленным кавалером. Но это ничуть не раздражало меня, напротив, доставляло удовольствие. Однако украдкой я поглядывала на Герберта. Зачем его дразнить. Не хватало еще и такого рода соперничества. Когда отец поздравлял Герберта с успехами на деловом поприще, для меня это звучало так, будто он хочет сказать: «Это – презренная коммерция. Ценности, которые действительно что-то значат, относятся совсем к иной сфере».
После танца мы втроем проследовали в Гобеленовый зал, где с двенадцати до часу для нас был зарезервирован столик. Герберт держал правую руку опущенной, чтобы прикрывать разлезшийся шов на фраке. Отец снова был в своей стихии. Заказывал только самое лучшее. Цена бутылки шампанского равнялась месячному окладу скромного служащего. Отец говорил, что в прежние времена несколько раз в неделю ходил в Бургтеатр и в Оперу. И я вспомнила те берлинские вечера, когда оставалась дома одна, потому что родители уходили в театр. Зигрид на двенадцать лет старше меня, в Берлине она прожила всего два года. Потом вернулась в Вену, где продолжила учебу и где одна занимала большую квартиру, сохраненную отцом. Плата за квартиру составляла какие-то гроши и с тех пор не изменилась.
Позднее
отец несколько охладел к театру. Да и с матерью выходил куда-либо все реже. Иногда приглашал составить ему компанию какую-нибудь молодую даму из его коллег, а случалось, и студентку. Многие современные пьесы пришлись ему не по вкусу, но он не пропускал ни одной шекспировской.Однажды он вернулся домой вне себя от ярости. Его возмутила какая-то инсценировка «Макбета». Я даже думаю, это была опера. Макбет и его солдаты были облачены в эсэсовские мундиры.
– Режиссеры, – гремел он, – теперь считают нас полными идиотами.
Рассказывая о былых годах в Вене и тогдашних театральных впечатлениях, он неизменно вспоминал свою первую любовь. Ведь это она сделала из него страстного театрала.
– А теперь скажи, положа руку на сердце, – допытывалась я, – почему она оставила тебя?
– Все очень просто. Она нашла себе видного нациста. Это был ее профессор, отличившийся своими воинственными писаниями. Кое-что, кстати, поставили в Бургтеатре. Она и раньше рассказывала мне, что он чтит ее как единомышленницу и пытается охмурить. Я был уверен, что скоро он опостылеет ей. Трагическое заблуждение.
– Кто же этот профессор? – спросила я.
– Да он давно умер. После войны его отстранили от преподавательской деятельности, он переключился на сочинение книг по истории. Но моя бывшая подруга осталась с ним, готова была идти за ним в огонь и в воду.
В Большом зале тем временем в качестве вставного полуночного номера исполнялся какой-то дуэт, но мы оставались в Гобеленовом. Отец сказал:
– Через несколько месяцев я закончу книгу. Мы устроим большой праздник. Я приглашу бургомистра Берлина и сенатора по науке. Кое-кого из коллег это не порадует. Они уже решили, что меня можно сдать в архив. Но этой книгой я докажу, что истина на моей стороне.
В шестьдесят пять лет отец был отправлен на пенсию, хотя ему очень хотелось бы подольше поработать в университете. Как отставной профессор он еще в течение нескольких лет читал лекции, но они не входили в обязательную программу и потому плохо посещались. Он подал ходатайство сенатору по науке о том, чтобы для него сделали исключение, что иногда практиковалось по отношению к наиболее заслуженным профессорам.
Но его просьбу не удовлетворили. Отец считал, что тут постарались коллеги, работавшие в той же узкой области. Обида все не забывалась. Отец постоянно возвращался к этой теме. Он хотел умереть триумфатором, а не униженным.
Когда все потянулись в Большой зал, мы вернулись в свою ложу. Но не просидели и пары минут, как отцу снова вздумалось танцевать. Я не могла отказать ему в этом, хотя опасалась, что постепенно вся эта круговерть измотает его. Между тем оркестр Оперы сменился джазовым биг-бэндом. Отец взял мою руку и начал вести меня, делая короткие шажки.
Внезапно остановившись, он сказал:
– Нет, дитя мое, я не был нацистом. Ни одной строкой, написанной в те годы, я не расшаркивался перед режимом. А вот с заявлением о приеме на работу проблема. Оно лежит в университетском архиве. В один прекрасный день, скорее всего, когда никого из тогдашних преподавателей не останется в живых, какому-нибудь ретивому молодому человеку разрешат просмотреть архив и заслужить свою первую академическую нашивку включением моего имени в список доцентов, сотрудничавших с режимом. И с этим вам придется жить.
– Но ведь ты не совершил ничего дурного.
Отец снова заработал рукой в такт музыке. Когда музыка смолкла, он прижал меня к себе. Я почувствовала запах одеколона. Отец хотел что-то сказать, но ждал, когда снова заиграет музыка. Кто-то запел: «We got married in a fever». [48]Отец, казалось, даже не слышал песни.
– Я рассказывал тебе об одном еврее, который был у нас доцентом. Его выгнали из университета, а потом он погиб в газовой камере Освенцима. Так вот, я просился на его место и получил его. Понимаешь, что это значит? Моя карьера построена на костях друга. Это не выходит у меня из головы.