Верещагин
Шрифт:
Он был чистюля, до педантизма. Я, впрочем, тоже терпеть не могла бардака в доме. Но этот (и дом, и бардак) был все-таки особенным, так мне показалось. И кабинет, весь в полумраке, если не сказать во мраке, с нависающей медной люстрой, весь от пола до потолка заставленный, заложенный, забитый книгами и нотами, стены, завешанные настоящими картинами, а не дешевыми репродукциями… Я вспомнила обои в полоску в нашей квартире. А я-то думала, что по-другому и быть не может.
— И Профессор ваш необычный, — сказала я вдруг. — Интересно, какую музыку он пишет.
— Так какие проблемы? — он пожал плечами. — Теперь я вас познакомил. Если будут у него концерты —
Да, я ходила, эта привычка у меня осталась с детства.
— Ну вот, а тут ему только позвонить. Он будет рад. Не думаю, что на его концертах много зрителей, — усмехнулся муж.
— Слушателей.
— А, какая разница! Это слова всё, слова. По словам ты у нас специалист, я в этом ничего не понимаю, я больше по числам.
Числа нас и познакомили.
Про музыкальное училище я действительно заставила себя забыть после той четверки по сольфеджио. «Никакой музыки больше», — мне пришлось повторить это себе много раз, прежде чем я перестала ежедневно заниматься, что делала до этого всю сознательную жизнь, с первого класса музыкальной школы.
Оставалась ерунда — понять, что я буду делать дальше. Задумалась было о журфаке, но тут вмешалась любимая учительница литературы.
— Деточка моя, ну зачем на журфак? Как же я не люблю журналистов! Вечно у них на одно слово правды три слова вранья… Вот на филологический — другое дело, станете хорошим критиком.
Слово «критик» меня пугало. Я стала искать дальше и нашла математическую лингвистику.
Это название насторожило родителей. Нет ли тут какой идеологической диверсии? Они как раз вернулись из очередной загранкомандировки и нашли меня, как сказал отец, «совершенно отбившейся от рук», хотя к их рукам прибиться мне было просто некогда, даже если бы я захотела: вся их жизнь проходила в таких командировках. Мы оставались с бабушкой. Они приезжали в отпуск раз в год и за это время судорожно пытались заново со мной познакомиться и хоть как-то скорректировать те искривления, которые я, по их мнению, допустила. Понятно, что таких искривлений становилось все больше, особенно идеологических. Я-то никаких искривлений не замечала, они и были моя жизнь.
Так вот, математическая лингвистика. Месячного отпуска родителям хватило, чтобы смириться с этим названием, и они отбыли в очередную командировку. К счастью, бабушке смиряться не требовалось, таких слов она не заучила бы ни за что.
Я поступила, чудом проскочив экзамен по математике, которого боялась как огня. Поступила — и тут уж настала моя очередь приходить в ужас. Теперь я, совсем как моя бабушка, обмирала при словах «дефиниция», «корреляция», «дихотомия», «сонорность». Как моим родителям, мне понадобился чуть ли не месяц, чтобы свыкнуться с тем, что я уже здесь, это теперь моя жизнь на пять лет и все эти слова тоже мои, деваться некуда.
Чего я ни за что не сказала бы своим идеологически выдержанным родителям, так это того, что факультет оказался насквозь диссидентским. Мы учились по затертым ксероксам уехавших, а потому запрещенных лингвистов. Их учебники были изъяты из всех библиотек, и один бог знает, как их вообще сохранили. Никто на факультете в жизни не вступил в партию. Были уехавшие, были уезжающие, были те, кто собирался уезжать. Те, кто оставался, и здесь жили как в отъезде, пересекаясь с окружающим миром только в случае крайней нужды. Преподаватели, понижая голос, иногда передавали друг другу то «привет от Жолковского», то
«привет от Бори, помнишь, Бори Гройса»…Они, как и мы, были уверены, что это навсегда.
Я помню тот день, на первом курсе. В аудиторию вошла Ариадна (так мы все ее звали), прямая, с пучком совершенно седых волос на затылке, обвела нас своим прозрачно-голубым взглядом и спросила:
— Вы уже знаете?
Мы или не знали, или не поняли, о чем она.
— Он умер.
Он — это тогдашний вождь, который, конечно, давно уже дышал на ладан, но всем казалось, что он никогда не умрет, так и будет вечно произносить свои бессмысленные речи, больше похожие на жевание тянучек. Он будет делать вид, что произносит речи, а мы будем делать вид, что слушаем, если перифразировать известный анекдот.
Я помню и то, что мы сделали в ответ. Мы закричали «ура» и зааплодировали.
Ариадна улыбнулась, но как-то грустно.
— Милые дети, — сказала она, снова обводя нас взглядом, медленно, останавливаясь на каждом, — если бы вы жили в России долго, как я, то знали бы, что все перемены здесь всегда только к худшему.
И мы приступили к старославянским текстам. Ариадне мы, конечно, не поверили. Мы очень хотели перемен.
Пока, в ожидании, надо было просто учиться и сдавать экзамены. Например, математику. О, вот что стало моим настоящим кошмаром. В названии «математическая лингвистика» я предпочла не заметить первое слово, решив, что как-нибудь справлюсь. Теперь это слово надвигалось на меня каждую сессию, закрывая небо! Матлогику я кое-как сдала, с трудом, но сдала и теорию вероятностей. А вот на линейной алгебре застряла, и надолго. Я сдавала этот несчастный зачет, всего лишь зачет, целых пять раз!
Надо сказать, и преподаватель был не рядовой. Он входил на очередную лекцию, не обращая на нас никакого внимания, не здороваясь, проходил к доске, вставал к нам спиной и начинал писать: слева направо, убористо, строка за строкой. Когда он исписывал доску, то стирал это и опять начинал сверху. Иногда что-то бормотал. Потом звенел звонок, и он немедленно останавливался — закончил или не закончил. И тут же, не глядя на нас, выходил. Мы всерьез спорили, не робот ли он, тем более вместо одной руки у него был протез. Кстати, этой рукой (на протезе была черная перчатка) он и писал.
Предчувствия у нас были самые нехорошие. Как мы будем сдавать ему зачет?! Вся тетрадь была у меня исписана его формулами, которые я аккуратно копировала с доски, но что мне было с ними делать? Выучить невозможно, понять — тем более.
Боялись мы не зря. Впрочем, были среди нас математические гении (только так я могла называть тех, кто понимает линейную алгебру), они и сдали роботу зачет в первых рядах. Потом пошли такие, как я. Четырежды повторялась одна и та же история: я начинала отвечать на вопрос билета, робот слушал, удовлетворенно кивал, потом мы доходили до какой-нибудь формулы, и он спрашивал:
— А вот здесь что?
Я немедленно сбивалась. Я могла рассказывать только подряд, по своей записи. И тут он переключался на урчание, а потом сразу на визг:
— Нет! Вы не знаете! Вон!
И я уходила. Сессия давно закончилась, прошли каникулы, шел второй семестр, а я все пыталась сдать линейную алгебру.
На пятый раз я пришла сдавать этот треклятый зачет, совершенно уверенная, что все повторится. И вдруг вместо нашего робота в аудиторию вошел совсем другой человек — молодой, в очках. Главное, он был все-таки точно человек, с человеческими повадками и без устрашающего протеза. В остальном — ну, математик…