Вернись и возьми
Шрифт:
Звук доносился из соседней деревни и принадлежал ударному инструменту, точнее, целой группе ударных инструментов. Первой его услышала Абена, сопровождавшая нас с Кваме во время поездок в Анкафул.
— Хэ! — возмутилась Абена. — Скоро Бакачуэ, а они в барабаны бьют!
— Бакачуэ?
— Праздник такой. У нас за месяц до Бакачуэ вводят запрет на стук. Нельзя бить в барабаны и толочь фуфу после шести вечера. А эти, вишь, расшумелись, как будто не знают. Хэ!
— А что это за ритм? Асафо?
— Не, это атумпаны. Говорящие барабаны.
— А о чем они говорят, ты не знаешь?
— Не знаю. Я их язык плохо понимаю.
О говорящих барабанах, предназначенных для коммуникации на больших расстояниях, я знал из научно-популярной литературы, но не подозревал, что это искусство практикуется до сих пор. Барабанщик использует сложную систему ритмических фраз, имитируя интонации и фонемы человеческой речи. Существует
Выйдя на звук, мы оказались свидетелями настоящего театрального действа. Ряженые танцоры, перкуссионный ансамбль, говорящий барабан, повествующий о событиях из истории племени. Но самым удивительным был состав участников: среди актеров, как и среди зрителей, были только дети. Более того, этот самодеятельный театр автономной Республики ШКИД не только не предполагал участия взрослых, но и исключал саму возможность их присутствия: впервые за все время моего пребывания в Гане на обруни не обратили ни малейшего внимания.
В девяносто пятом году мы жили на окраине Олбани, в двух шагах от богемной кофейни «Кафе Дольче», куда я отправлялся чуть ли не каждый вечер — разумеется, с целью писать стихи. Стены кофейни были украшены причудливыми геометрическими узорами; в них всегда можно было уткнуться невидящим взглядом, напуская на себя творческую отрешенность. Пялиться в стенку в поисках повода, часами разглядывать зигзаги и перекрестья. Жизнь бессюжетна, это да, но человеку, желающему убедить себя в обратном, легко найти подтверждение в мелочах. И вот случайность перестает быть случайной, потому что через пятнадцать лет странствующая медсестра Нана Нкетсия будет втолковывать мне смысл этих пиктограмм, которые окажутся символами адинкра. И настенные декорации из далекого «Кафе Дольче» всплывут в памяти и выйдут на первый план, как будто в них и вправду кроются ответы на все вопросы, включая те, которые я так и не удосужился сформулировать.
…Пиктограмма в форме квадрата, заполненного ромбовидными клетками в семь рядов, называется «Фие ммосеа» («Щебень двора»): «Если твои стопы в крови от щебня, это щебень с твоего двора».
Пиктограмма в форме двух якорей, слитых воедино. Это «Акоко найн» («Куриная лапка»): «Когда курица давит свой выводок, она не желает ему смерти».
Четыре раскрытых глазка «Матэ масиэ»: «Что услышал, то сохранил».
Узор из концентрических ромбов внутри квадрата «Ани брэа»: «Как глаза ни красны, огню в них не вспыхнуть».
Панцирь жука, обрамленный двумя лепестками («Одо ньира фиэ куайн»): «Любовь помнит дорогу домой».
Птица, пытающаяся дотянуться клювом до собственного хвоста; в клюве у птицы яйцо («Санкофа а йенчи»): «Если забудешь, вернись и возьми, это не стыдно».
Два зерна фасоли, повернутые друг к другу («Ньяме бриби во соро»): «Господь, если тайну хранишь в небесах, дай мне сил дотянуться».
Ночью я почувствовал все, что положено чувствовать в начале (горечь во рту, покалыванье в конечностях), но не сразу понял, в чем дело. До этого мне везло, и, уверовав в чудодейственность профилактики, я счел себя вне опасности, несмотря на то что весь предыдущий месяц «болотная лихорадка» косила жителей Эльмины почти поголовно: сезон дождей был в разгаре. С усилием проглоченный комок спускался по пищеводу, распухая загрудинной тяжестью, пока не превратился в сгусток боли в области солнечного сплетения, как при ударе под дых. Я приподнялся до полусидячего положения — боль начала спадать. Ньяме адом, обойдется.
К утру малярия уже вовсю хозяйничала в организме. Меня знобило и бросало в пот. Горячечные лилипуты, вооруженные ударными инструментами, трудились на костоломной ниве, бурили череп. Но все это было ничто по сравнению с уютной всепоглощающей летаргией. Любое движение казалось непосильным, а главное, совершенно ненужным трудом. Будь что будет, пусть стучат молоточки, ползут мурашки и красные кровяные тельца лопаются, как мыльные пузыри. Тело чувствует боль, но сунсум отправляется спать, идет, куда ему нужно, пока кра наблюдает издали, ибо не вправе вмешиваться, и у меня не хватит воли, чтобы открыть глаза и дотянуться до сумки, в которой лежат припасенные впрок таблетки.
Я буду спать, изредка выныривая на звук барабана «ммара! ммара!», но вскоре этот саундтрек сменится чем-нибудь из хип-лайф, хит-парадными Дэдди Лумбой, Ар-Ту-Бис или Офори Омпонсой, напоминающими о чоп-баре, где мы заседали с Кваме и Абеной, потягивая пиво «Star» под сиреневое мигание цветомузыки.
Манврэ фри нэ мфенсэрэ тумм, Анаджо сунсумма тэнтэйн, Тэсэ нкае анкаса кумм Канеа а эво абонтэйн…О заправке «Shell», где отоваривались водой и телефонными картами, и заправщик Баду всякий раз говорил, что запишется ко мне на прием, не потому что был болен, а просто так — чтобы доктору было приятно. О девушках из Такоради со смешными именами Love и Charity, учившихся в университете Кейп-Коста по специальности «поставщик продуктов питания», тайком расспрашивавших меня про семейное положение Кваме и посылавших ему записки с намеком на матримониальные планы. О другом чоп-баре, где справляли день рождения Абены, а потом гуляли по ночному Кейп-Косту с ней и ее подругой Пэт, покупали келевеле [86] у уличных торговцев, и навстречу нам шли молодые люди, тоже парами или кучками, и, сливаясь с этим народным гуляньем, я испытывал чуть ли не подростковый трепет, как в пятом классе, когда дружба с сердцеедом Костиком обернулась возможностью «гулять с девчонками», с Юлькой Жарковской и Ксюшей Султановой, салютуя автомату с газировкой, бочке с квасом и остальной атрибутике ностальгии-точка-ру. Как давно это было? И на каком языке? С некоторых пор друзья и соседи по московскому детству в моих снах оказываются англоязычными, а люди из нынешней жизни — наоборот. И тем и другим не хватает слов, и, погружаясь в безъязычье, память призывает на помощь мотив, музыкальную паузу, бред моментальной рифмовки.
86
Закуска из жареных бананов с имбирем и арахисом.
Вечер наступает внезапно: в шесть часов не было и намека на угасание, а к семи уже окончательно стемнело. В этом особенность экватора. Резкость световых переходов. Между тем время суток, чей свет ассоциируется у меня с Эльминой, — это именно сумерки. Воздух, переполненный детскими голосами, запахом дыма, однообразным ритмом песта, толкущего фуфу, кудахтаньем кур. «Кейп-Кост, Кейп-Кост, Кейп-Кейп-Кейп-Кейп!» — выкрикивает зазывала, высунувшись из проезжающей мимо тро-тро. «On your mark! Get set! Go!» [87] — командует телевизор, транслирующий спортивное соревнование. «Аномаа! Кесье! Кроу!» [88] — вторят дети, занятые катанием велосипедного обода с помощью палки. Пахнет пальмовым маслом, сушеной рыбой, забродившей кукурузной мукой. Со стороны залива собираются тучи.
87
На старт! Внимание! Марш! (англ.).
88
Птица! Большая! Ворона!
«Какая завтра у нас ожидается погода?» Пожимает плечами: «Очена на эбеше…» [89] Прогноз погоды — это «для беленьких», так же как беспрестанное фотографирование жизни. Так же как и туризм. Если африканец отправляется в другую страну, то только в качестве переселенца. Любой отъезд — надолго, если не навсегда. Отсюда — столь щепетильное отношение к ритуалу сборов и проводов, ко всему, что с этим связано.
И отсюда же, возможно, безошибочная логика словообразования: существительное nkerabea («судьба») происходит от глагола kera («прощаться») и в дословном переводе означает «способ прощаться» или «место для прощания». Смещение тонов производит смысловое смещение: если kera (интонация на понижение) — это «прощаться», то kera! (восходящая интонация) — это душа. А само существительное nkera — «прощание» при аналогичном смещении превращается в nkera! — «послание», «весть». Все зависит от модуляции голоса, от судьбы, вобравшей прощанье и весть, и душа восходит к прощальному глаголу, восклицает «Прощай!» на птичьем языке чви.
89
Вот завтра и узнаем.