Вернись в дом свой
Шрифт:
— А какие должности занимали прежде?
— Директором заготзерна был, завнефтебазой, директором МТС, начальником коммунального хозяйства… — живо перечислил Стреляный. — И всюду был порядок.
— Мда-а, — протянул Тищенко. — Опыт у вас…
— Опыт не ботинок, ноги не жмет.
— И то правда, — на этот раз согласился Василий Васильевич.
В Колодязях Василий Васильевич остановился у двоюродной сестры Насти. Была она старше его лет на восемь, а выглядела старой бабкой. Дети давно поженились, повыходили замуж, разлетелись в разные стороны, а они с мужем доживали свой век в родном селе. «Доживаем свой век», — так и сказала Настя: все деревенские женщины стареют рано.
Бродил по знакомым тропинкам,
Нонка теперь уже бабушка. У нее двое внуков, хотя ей едва перевалило за сорок. В войну, как вышел из окружения, несколько раз заглядывал к ней. Нонка тогда считала себя вдовой, но в сорок шестом муж вернулся из плена.
Нонка доводится двоюродной племянницей покойному Гнату Ирше, но к ней Тищенко не пойдет. А пойдет он прежде всего к Липе Райской. Липин отец был партизаном, часто наведывался домой, кто-то выследил, и немцы да полицаи окружили хату. Райский отстреливался, немцы подожгли крышу… Погибли все: сам Райский, его жена, мать, двое сыновей, только Липа, которая тогда была подростком, осталась в живых — незамеченной выскользнула из хаты и спряталась в колодце. Ее взял к себе староста Гнат Ирша.
Возле двора, на лавочке, сидели трое — двое мужчин и женщина, неулыбчивые, застывшие, будто сошли с картины Петрицкого. Женщина и была Липа. Она узнала его, когда он подошел к дому.
— …Мало помню, — рассказывала Липа, худая, изработавшаяся женщина, прямо не верилось, что это та самая белесенькая девчонка, которую запомнил со времени оккупации, а запомнил, потому что в валенках, хлопающих по босым ногам, прибегала с горшочком занять жару, а когда уронила горшочек, боялась идти домой, мать Василия нашла ей другую черепушку и вновь насыпала углей.
— Я залезла в яму, а там лед… Дядька Гнат увидел, как я туда полезла, но сразу не мог меня забрать. Может, поблизости вертелись полицаи. Видно же было как днем… Накрыл меня кожухом, обхватил крепко… И все просил: «Цыц, молчи». А я тогда и так потеряла голос. Сколько дней жила у него в подполе. Потом пришла Варвара Николаевна, учительница, и огородами отвела к себе.
Варвару Николаевну, преподавательницу истории, он не узнал. Один глаз у нее глубоко запал в глазницу, рот перекосило, ему даже показалось, что у нее и взгляд неосмысленный и говорить с ней бесполезно. Она сидела на скамейке за погребком в тени старого ореха, перебирала в решете прошлогоднюю фасоль. Целые фасолины — в кастрюлю слева, черные, испорченные, — в чугунок под ногами.
— Инсульт, — пояснила она. — Уже немного отпустило.
Смотреть на нее было страшно, но он смотрел, понимал, что отводить глаза не нужно: Варвара Николаевна могла обидеться. Но она понимала и это.
— Ты не смотри на меня… Зрелище не из приятных.
Помнил Варвару Николаевну женщиной рано поседевшей, но красивой какой-то особой величавой красотой. Она не держала, как другие учителя, поросят и корову, хотя ей приходилось нелегко — все-таки двое детей; каждый урок в ее классе
был как праздник. И одевалась она не по-сельскому, аккуратно и чисто, ее девочки ходили в школу с синими бантами. Теперь понимал, что тянулась она изо всех сил, но держалась всегда достойно и степенно. И считал это правильным. Учителя должна окружать тайна. Если же он наравне со своими учениками дергает на одной меже лебеду для свиней, если у него ботинки в навозе, уважения не будет.— Я тебе мало что могу сказать, — шамкала она. — Спасал людей от вербовки. Забирали немцы скотину — первой отдал свою корову. Дважды они его самого угощали шомполами… А Липа у меня жила только неделю. А потом ночью пришел Матвеенко и переправил ее в лес. Не знаю, сможет ли он тебе что-нибудь рассказать — почти совсем оглох. Обещал ему внук привезти слуховой аппарат, но вроде еще не привез.
Слуховой аппарат Матвеенко внук действительно еще не привез. Маленький, с лысой, как колено, головой, Матвеенко по-прежнему занимался портновским ремеслом, хотя его услугами теперь мало кто пользовался, потому что он умел шить только так, как шил еще при нэпе. Правда, во время оккупации работы хватало: перелицовывал старые пальто и шинели, из шинелей и итальянских одеял шил пиджаки. Теперь скучал без дела. В кои веки какая-нибудь из соседок попросит выкроить юбку.
Тищенко попробовал криком объясниться с портным, но тот ничего не слышал.
— До войны было как? — громко, как все глухие, говорил он. — Пока один товар не кончится, другой из-под прилавка не достают. А теперь что? Разве это правильно?
Василию Васильевичу показалось, что портной впал в детство. Однако когда Тищенко написал ему свои вопросы на бумаге, глаза Матвеенко приобрели осмысленное выражение, он минуту подумал, что-то припоминая, и ответил почему-то тоже на бумаге:
«Липу я только вывез из хаты. И по приказу передал партизану Крупицкому. Я был связным».
«А Гнату Ирше приказы из леса передавали?» — написал Василий Васильевич. Матвеенко ответил, не колеблясь.
«Очень часто. И ответы от него тоже. Он извещал, кому из активистов нужно бежать в лес, если в село придут немцы… Все это знает Трепет. Он сейчас служит в облвоенкомате. Тогда был помощником начальника штаба».
Так Василию Васильевичу удалось напасть на след, который привел к людям, хорошо знавшим Гната Иршу. Тищенко связывал воедино разрозненные воспоминания и свидетельства, и перед ним зримо вставала не только жизнь Ирши-старшего, но и свое, полузабытое: жизнь в селе в дни оккупации, отступление по дорогам войны…
Их отряд, в котором из аэродромной прислуги осталось человек двадцать, — остальные были новые, прибившиеся по дороге, — из одного окружения попал в другое: огромный котел, который и в самом деле кипел огнем. Военная часть, обозы беженцев, гурты колхозного скота — все перемешалось, одни шли на север, другие — на юг; сбитые с толку каким-нибудь случайным словом, поворачивали обратно, а над ними пролетали немецкие самолеты и давали одну-две очереди из пулеметов, чтобы усилить панику. Горели скирды, перепуганные, одичавшие, давно не доенные коровы поддевали на рога горящую солому и бежали по полю. И тогда немцы начали оттеснять военные части в леса и буераки. Ставили по флангам пулеметы и замыкали кольцо до подхода артиллерии и танков.
В один из таких лесочков попал и Василий. Несколько раз пытались вырваться, густо устлали трупами овсяную стерню за яром. И тогда командиры отдали приказ рассредоточиться и выбираться ночью малыми группами, кто как сможет.
Василий Васильевич не стал ждать ночи. За полкилометра от леса пролегала полевая дорога, по ней изредка проезжали подводы беженцев. Дождавшись, когда одна такая подвода поравнялась с лесом, сорвался и побежал. Ударил пулемет, Тищенко бежал быстро, под гору, и стерня свистела под ногами, а может, то свистели пули? Только заметив, как впереди брызнула земля, упал, но сразу же вскочил и снова побежал к обозу. Это был колхозный обоз — несколько крытых подвод, а потом коровы, овцы и телята.