Верное сердце
Шрифт:
— Странно… В революции как будто должны участвовать лучшие.
— Они и участвуют. А, кроме лучших, выползают из своих щелей и такие, как Гулькевич или как его… Лещов. Это мелкота, шушера. А есть и покрупней. Слыхал про Временное правительство? Ну как же, завтра об этом в газетах будет. Глава правительства — князь Львов. Значит, эти-то, покрупней которые, они не опоздали.
43
К студенту, имя которого история не сохранила, подошел у решетки Таврического сада перемерзший человек с поднятым меховым воротником, с уныло
— Арестуйте меня, господин студент. Я — Протопопов.
Через полчаса он уже сидел в тепле, в надежной безопасности в думском, так называемом министерском, павильоне (туда наспех сажали арестованных царских министров), а в нескольких шагах от него, в одной из комнат Таврического дворца, шло заседание: составлялся при участии его же коллег по партии[7] список членов Временного правительства.
На следующий день список был опубликован: председатель — Львов, военный министр — Гучков, министр иностранных дел — Милюков, юстиции — Керенский…
Именно в этот час — так склонен был думать петербургский обыватель — свершилось крушение старого строя: Протопопов — под стражей, могущественный корпус жандармов обезглавлен, полиция обезврежена, незыблемая, казалось, стена рухнула! Первая в мире бескровная революция победила.
В действительности не в тот час совершилась победа революции, которую испуганно-восторженные зрители событий окрестили бескровной.
Еще не был убран с мостовой труп безымянной женщины в поношенном пальто и ситцевой юбке; еще лежал навзничь на углу Невского расстрелянный из пулемета старик; только еще было доставлено в морг тело погибшего от шальной пули студента Хлебцевича, — революция уже победила: солдаты отказались стрелять в народ. Именно в ту минуту пала стена, про которую много лет назад юный студент Казанского университета Владимир Ульянов сказал:
«Стена, да гнилая, ткни — и развалится».
Нужны были долгие годы подпольной борьбы, бесчисленные жертвы, расстрел рабочих на Лене, гибель лучших сынов народа на виселицах и каторге, нужны были книги, рожденные человеческим гением, очищающая гроза 1905 года и, наконец, бессмысленная бойня, в которой больше двух лет истекали кровью и наполнялись ненавистью многомиллионные армии русских солдат, — все это нужно было для того, чтобы произошло событие, для которого думские златоусты и резвые газетчики не пожалели красного словца — «бескровная» революция.
Со страниц «Биржевых ведомостей», «Речи», «Газеты-Копейки», «Дня» словно пасхальный благовест лился во славу долгожданной свободы.
На глазах у Григория Шумова дородный барин в хорьковой шубе расцеловался со стареньким извозчиком и поздравил его с праздником.
Все это имело неуловимое, но, вероятно, близкое отношение к появлению в «Пятерке» Евлампия Лещова, к ликованию Дулькина, который вернувшегося из тюрьмы Гришу встретил на пороге возгласом:
— Дождались-таки светлого дня, Григорий Иваныч!
На пиджаке Дулькина красовался огромный — чуть не во всю грудь — бант из алого шелка…
А тут еще подошел
на улице к Шумову незнакомый старик с розовыми, как у младенца, щеками, с бобровым воротником на добротном пальто и сказал просительно:— Не соблаговолите ли вы пояснить мне некоторые… э-э… вопросы. Ну вот — об Учредительном собрании. И вообще. Я, знаете, так далек был ото всего… Моя квартира вот в этом доме, рядом. Ради бога! Не заглянете ли? На одну лишь минутку. Погреетесь немножко…
Может быть, именно потому, что это был старик — правда, очень благополучный, розовый, — Шумов согласился.
Мороз был крепкий, шинель у Гриши — легкая…
Да нет, вспоминал он после, конечно, не в морозе было дело и не в том, что перед ним стоял старик, — а просто он сам находился в состоянии чрезмерной рассеянности, когда голова полна была мыслями, очень далекими и от старика с его просительной улыбкой, и даже от Учредительного собрания, о котором старик почему-то хотел с ним поговорить.
Еще в передней (Грише бросились в глаза лепные ее потолки), снимая пальто и жизнерадостно потирая руки, старик упомянул что-то про коньячок. И гостеприимно раскрыл двустворчатую высокую дверь в комнату, где на большом столе дымились на блюде белоснежные пирожки, отливала розовыми и перламутровыми тонами нарезанная ветчина, стоял графинчик, рюмки…
Гриша остановился на пороге и начал медленно багроветь.
— Прошу! — пригласил его широким жестом благодушный хозяин. — У нас, знаете ли, в Конюшенном ведомстве…
Гриша не стал слушать о Конюшенном ведомстве, резко повернулся и вышел. Ему даже жарко стало.
Черт знает, что такое!
Уже не в первый раз он, задумавшись и забыв обо всем окружающем, самого себя подводит — попадает в нелепое положение.
На улице он даже отплюнулся с досады. Люди ночами стоят в очередях, чтобы получить похожий на кусок глины фунт черного хлеба, а у этого гуся лапчатого — пирожки, коньячок… И он имел наглость позвать к себе Григория Шумова!
Охваченный возмущением, Гриша шел стремительно, словно за ним гнались, не разбирая дороги, не глядя по сторонам.
— Врешь, не уйдешь! — послышался сзади смешливый возглас.
Но он только отмахнулся и прибавил шагу.
— Нет, не уйдешь, брат! — кряхтя и посмеиваясь, сказал кто-то за самой его спиной и схватил его за локоть.
Гриша в сердцах остановился и увидел… Шелягина.
— Тимофей Леонтьевич! — закричал он в радостном изумлении, сразу забыв о своей досаде.
— Голосок-то прежний, — с шутливой озабоченностью проговорил токарь. — Вон барынька шарахнулась в сторону — оглушил!
— Рад я вам, Тимофей Леонтьевич!
Шелягин ничуть не изменился: те же очки в железной оправе, через них видны зоркие глаза с крошечным зрачком-точечкой; та же бородка клинышком.
Вот кто сейчас нужен был Григорию Шумову!
— Пошли, пошли, не согласен я стоять на таком холоде, — с притворной строгостью говорил токарь, а сам тоже, видно, был доволен. — Только шаги-то, брат, соразмеряй, помни, что рядом идет человек обычного роста.
— А знаете, кто живет в вашей комнате? — выпалил Гриша, сам хорошо сознавая, что разговор он начал — от радости — невпопад. — Дулькин!