Вещи (сборник)
Шрифт:
Вот – моя тема, люди, лишенные общественного сознания, мещане? Это еще мягко сказано. Сумасшедшие, шизофреники? Это не о том. Я говорю о людях, которые живут среди нас, нет не на манер фифы, которая нормальная, но слабая, потому ее недостаток – отсутствие общественного сознания проявляется опосредованно, и не на манер курьера, у которого в отличие от фифы этот недостаток вошел не в характер, а в ум. Живут такие люди, живут среди нас, и никто на них не обращает никакого внимания, а они продолжают жить поживать и добра наживать – никому, ни вам, ни нам, ни себе, потому что они лишены будущего. Очень жаль. Нас с вами жаль оттого, что мы до сих пор не нашли противоядия против таких людей, может быть мы не обращали на них должного внимания. В чем же дело? Они опасны – это бесспорно, почему же они продолжают бередить наше воображение преддверием борьбы, которая нас ожидает, когда мы столкнемся с ним в равном бою, которого никогда не было, нет и не будет, иначе бы мы строили так, чтобы бой был неравным, чтобы при всех условиях выигрывали мы, а не люди лишенные общественного сознания.
Я думаю, что Тургенев был лишен общественного сознания, иначе
Как писать дальше? Можно обратиться к книгам, к прессе, можно к дневникам, старым записям. Посмотрим что там, какие там можно найти примеры людей, лишенных общественного сознания.
Вот портрет такого человека, что показывает или может быть изобличает? «Праздные или скверные мысли в душе. Желания зла ближнему. Лживость речи. Раздражительность. Строптивость или самолюбие. Зависть. Ненависть. Жестокосердие. Чувствительность к огорчениям или обидам. Мщение, Сребролюбие. Страсти к наслаждениям, сквернословие, песни соблазнительные, нетрезвость и многоядение. Блуд и прелюбодеяния, неестественный блуд». Впрочем, это не тянет на портрет, это скорее нечто близкое к заметкам на манжетах, или пособие изготовленное в помощь кающимся.
Не это я искал. Мне нужен портрет человека, у которого нет общественного сознания, я ищу признаки проявления этого недостатка. Я хочу победить склонность и стремление к насыщению зрительной информацией, я хочу преобладания в своей жизни информации мысли, а не эмоций. Не знаю, насколько все это точно или не точно выражено. Интересно из политических деятелей, кто из них был с более или менее развитым общественным сознанием?
Допустим Кеннеди и Хрущев, кто из них был более значим с общественной точки зрения? 10 июля 1961 года, рассказывая в узких кругах о своей встрече с Д.Кеннеди, Хрущев упомянул о просьбе Кеннеди учитывать реальную обстановку в политической атмосфере власти в Америке и не требовать на первых порах больше, чем это возможно, чтобы не быть сваленным правыми. Хрущев отнесся к этому крайне скептически. Д.Кенеди был убит в Далласе, а мировая история в своем развитии потеряла какие-то возможности. Значит, Хрущев был слабее Кенеди. Кенеди уже утвердил свое первенство своей насильственной смертью. И оказывается, что наша страна была на какое-то время под влиянием политика масштабами меньшего, чем политик, оказывающий в то же время влияние на политику США. Многое, разумеется зависит от воспитания, культуры, Хрущев крестьянин, психология недоверия, подозрительности, собственности, ухарства, показного разгула, хитрости, а Кенеди – это психология аристократа, представителя внутренней, глубинной власти, хотя не исключено, что Хрущев был сильнее Кенеди в плане функционерства. У хрущевых было огромное ощущение и понимание значения личности, а у кеннеди мощное чувство цельности и взаимозависимости и пересекаемости различных линий и направлений политики государства, сосуществование этих политик. Все наши правители – это представители рабочего класса и крестьянства. Здесь вступает в дело противоречие, великое противоречие правит нашим государством. С одной стороны наши правители вышли из среды, которая воспитана на чувствах коллективизма, а главное, полной взаимозаменяемости ее членов, ее составных частей, а правители западного мира, в основном, выходцы мира, построенного по законам чести, по законам незаменимости его членов, его составных частей. Вот в чем противостояние двух миров, конечно, на уровне не политиков, а субъективных устремлений. Это довольно серьезно. Дальше вступает в дело уже политика. У нас правит рабочий класс, там правит буржуазия, у нас правит общественная собственность на средства производства, там правит частная собственность на средства производства, там правит агрессия, здесь правит миролюбие и гуманизм. Хотя, что такое гуманизм?
Например, академик Тарле приводит слова Маркса и Энгельса по поводу гуманизма Наполеона. «Вот что они писали по поводу осады Севастополя: „Поистине Наполеон Великий, этот убийца стольких миллионов людей, с его быстрым, решительным и сокрушительным способом ведения войны, был образцом гуманности по сравнению с нерешительными, медлительными „государственными мужами“ руководящими этой русской войной…“»
Гуманизм понятие непостоянное. Хочу остановиться на одном впечатлении. «Основоположники» чуть ли не боготворили Наполеона, по крайней мере, подавали его с большой буквы, причем «убийца» у них в скобках, о чем это говорит? Об их молодости, но более об их романтической настроенности. Наконец, об их иллюзорности теоретиков, которая так никогда не была рассеяна их практической деятельностью. Возвращаясь к гуманизму, я думаю, что прозрачное, эфемерное и зыбкое пространство гуманизма пьянило их своей неоднозначностью. Неоднозначность привлекает и меня.
А фифа и курьер – однозначны, потому не интересны мне и большинству, собственно, потому я решил их взять. Однозначность – это крышка гроба для мира, мир уже потихоньку вполз в гроб, дело за крышкой, наша с вами задача, читатель, не дать закрыться этой крышке, а потом и мир вытащить из гроба. Голова чуть побаливает, вероятно, чувствует тему, вероятно, идет некоторое преодоление. Преодоление чего? Страха? Я боюсь жить, всегда боялся и всегда боюсь. Может быть все, что я делаю в жизни, все это настроено на волну страха, на волну преодоления страха,
а если я что-то не делаю, я не делаю из страха это сделать, я боюсь. Более всего я боюсь физической боли, это как-то ненормально, но я ничего не могу с собой поделать, я не боюсь общественного осуждения, общественного мнения, но я боюсь физической боли, как глупо. Но главный страх не в самой боли, а в том, что от страха боли я могу изменить своим принципам, своим воззрениям, своей позиции, тогда получится, что поддался я самому гадкому, что есть у меня. Вот в чем мой самый большой страх, я боюсь физической боли не потому, что я боюсь боли, а потому, что я боюсь последствий этой боли. Курьер и фифа не боятся боли физической, они ничего не боятся, кроме страха быть смешными. Я не боюсь быть смешным, в этом мое преимущество. Но больше никакого, вы понимаете, все, чем я обладаю, все мое чувство общественного сознания, все это вкупе упирается в малюсенькую закорючку, страх перед физической болью.Но почему я боюсь, откуда этот страх, в чем начало его, в чем его продолжение? Тут нужно опуститься в детство. Первое, что приходит в голову – это как меня вокруг стола, по комнате гоняла с офицерским широким кожаным ремнем в руке мать, я помню, как я забивался под стол, там рыдал, просил, умолял меня не трогать, кошмарные воспоминания. А еще помню, что била она меня по крайне ничтожной причине – я в ее кожаных перчатках строил снежную крепость, а потом придя домой, положил перчатки на батарею, разумеется, перчатки пропали. Увидя это, мать меня избила до психологической полусмерти.
Что еще? Это вероятно, кирпич во время одной из игр, пущенный мне в ногу: шрам до сих пор украшает мне лодыжку, я тогда потерял на миг сознание. Еще. Однажды, на уроке меня осмеял на весь класс учитель, точнее учительница, я до сих пор помню ее сжатые узкие губы женщины-стервы. Но все это только причины, они должны были в какой-то момент совпасть – так вот как они совпали, на каких условиях, в какой момент произошло совпадение этих условий… Или же не было никаких условий и совпадений, а есть только моя память, в которой, нет с помощью которой, я нашел в себе защиту и нашел оправдания для своих отступлений. Возможно, что так и обстоит дело, очень может быть, что так. А если не так, то как? Это очень похоже на ситуацию с фифой и курьером, оба они попав в определенные условия, пройдя сквозь момент их совпадения, оказались наруже уже без признаков общественного сознания. Однако, не исключено, что никакого совпадения в их жизни не было, а было углубление в память, было умозрительное совмещение условий, было желание отречься от общественного сознания. Получилась истерично-умозрительная фифа и сумасшедше-истеричный курьер, и умозрительно-трусливый автор. Похоже на правду.
После яблока, трех слив, полутора чашек чаю и одной розетки клубничного варенья я повеселел, но не веселы мои блестящие глаза, не весел мой член «тайный», не весел я весь, со всеми моими потрохами. Из-за жены ли, нет не из-за жены, а скорее из-за несовершенства своей психики, из-за моего ума, из-за моей лености пресекать невежество, с которым доводится встречаться. Ах, я…
Что же дальше? «На фоне тонких стен сидит усталая блондинка», произнесла как-то фифа и сразу же влюбилась в того хлыща, что сидит напротив, у него чуб до колен, у него глаза вытаращенные как у рака, а рот огромен, как у жабы, у него вместо члена – ничего, он короток ростом и широк грудью, он смугл и одновременно бледен, он холерик и одновременно флегматик. Зачем я так пишу, да потому что я против искусственных однозначностей, против разделения явлений, я за их комплектность, Осталось чуть больше полутора моих страниц, нужно готовиться в концу, думать о конце повествования, о смерти темы, о смерти строчки и смерти настроения, на котором держится этот текст.
Что-то я разволновался необычайно, что такое, может быть я напал на главное в этой теме?! Главное в теме – ее конец. В чем этот конец, какое продолжение? Может быть поэтическое продолжение? Я попробую, возьму другой лист, хотя я не верю, что поэзия может рождаться минутно, под воздействием эмоционального всплеска, скорее, поэзия рождается в процессе мощного и продолжительного натиска, тогда только чуть-чуть приоткроется дверца, даже щелка, откуда может быть повеет духом поэзии слова и тогда текст, озаренный этим пучком света, засияет, светоносно и красиво, четко и твердо, тогда и только тогда появится возможность правды и только правды, которой подвластно решение всех зол и несправедливостей, тогда очищается истина и продолжается этой истиной жизнь; вот ради такого продолжения жизни мы ищем и находим истину. Мы ниже этой истины, потому что она вечна, а мы скоротечны, но мы извечны и этим мы люди. Но мы доказываем себя людьми только в момент прикосновения к истине, в момент выявления с помощью истины правды жизни, в момент поглощения правдою жизни иллюзий и условностей, в тот час, когда мы можем отказаться от слов во имя действия, во имя прекрасных минут прощания с эгоизмом жизни.
Потом мы вернемся к эгоизму, но останемся людьми только памятью соприкосновения с истиной, до следующего момента истины. Вот такими моментами мы живем, до бесконечности нельзя растягивать эти промежутками между истинами. Когда истина охватывает мое сердце, мне не нужно защищаться, защищать свою истину, тогда истина ведет наши сердца, управляет моим мозгом, помогает отразить атаки иллюзорных или сиюминутных влечений и стремлений.
5 февраля 1983 года снег шел со скоростью сплошного удара. Ночью с пятого на шестое февраля я долго не мог уснуть, вот что я записал в дневник тогда. «Теперь понятно: Шекспир – это грубо слишком для наших рациональных страстей. Вместе с тем он психологически недостаточно тонок для нас, не говоря уже о его сравнениях… У Шекспира люди думают и существуют лишь во время сцен, за сценой они только куклы». Вероятно потому Толстой не видел в Шекспире то, что видят люди, которым не доступен ум, который временами покорялся Толстому и мне. Шекспир преодолевал однозначность умозрительно с помощью театра, это искусственное создание многообразия мира. Шекспир умозрителен и этим скучен.