Вещи
Шрифт:
Война, однако, продолжалась, и, хотя Сильвии и Жерому она казалась чем-то эпизодическим, чуть ли не второстепенным, совесть у них была неспокойна. Но ответственными за нее они себя ни в коей мере не чувствовали, разве что вспоминали, как они прежде чуть ли не по привычке, повинуясь чувству долга, участвовали в демонстрациях протеста. По теперешнему своему безразличию они могли бы судить, сколько честолюбия, а может, и слабохарактерности было во всех их поступках. Однако им это в голову не приходило. С изумлением они обнаружили, что некоторые их старые друзья оказывают поддержку Фронту национального освобождения: одни робко, другие в открытую. Им этот порыв был непонятен, если бы они могли объяснить его романтическими причинами, это позабавило бы их; политическое же толкование было им не по плечу. Сами они решили для себя вопрос
И все же именно война в Алжире, и только она одна, почти целых два года спасала их от самих себя. Ведь без нее они скорее ощутили бы себя состарившимися и несчастными. Ни решимость, ни воля, ни юмор, которым они как-никак обладали, не помогли бы им так хорошо уйти от мыслей о будущем, которое рисовалось им в столь мрачных красках. События 1961 и 1962 годов, путч в Алжире, убийство демонстрантов у станции метро "Шарон" [Разгоняя демонстрацию, призывавшую к миру в Алжире, полиция убила у станции метро "Шарон" восемь человек] ознаменовали собой конец войны и заставили Жерома и Сильвию если не совсем забыть свои повседневные заботы, то, во всяком случае, на какое-то время отодвинуть их на задний план. То, что происходило на их глазах и угрожало им теперь каждый день, было страшнее самых пессимистических их прогнозов -- страха перед нищетой, боязни опуститься на дно и уже никогда не выбраться на поверхность.
Это было мрачное и жестокое время. Хозяйки стояли в очередях за килограммом сахару, за бутылкой масла, банкой консервированного тунца, за кофе, за сгущенным молоком. По Севастопольскому бульвару медленно шествовали отряды вооруженных карабинами жандармов в касках, черных кожаных куртках и шнурованных сапогах.
Сильвии, Жерому и многим их друзьям мерещились всякие ужасы только потому, что у заднего стекла их машин завалялись старые номера газет: "Монд", "Либерасьон", "Франс обсерватер", которые, по их мнению, особо подозрительным умам могли показаться деморализующими, подрывными или попросту либеральными; от страха им казалось, что за ними следят, расставляют им ловушки, подслушивают, записывают номер их машины; нечаянно свернув в темную улицу какого-нибудь квартала с плохой репутацией, они обливались холодным потом, воображая, как пьяные легионеры топчут на мокрой мостовой их бездыханные тела.
Мученичество вторглось в их повседневную жизнь и стало навязчивой идеей не только для них, но, как им казалось, для всего их окружения; оно придавало особую окраску всем их привычным представлениям, всем событиям, всем мыслям. Картины кровопролитий, взрывов, насилия, агрессии преследовали их неотступно. Иногда им казалось, что они уже приготовились ко всему самому худшему, но назавтра положение дел еще ухудшалось. Они мечтали эмигрировать, очутиться среди мирных полей, мечтали о продолжительном морском путешествии. Они с удовольствием переселились бы в Англию, где полиция слыла гуманной и вроде бы уважала человеческую личность. В течение всей зимы, по мере того как дело медленно двигалось к прекращению огня, они предавались мечтам о приближающейся весне, о предстоящем отпуске, о будущем годе, когда согласно обещаниям газет утихнет братоубийственная война и станет вновь возможным со спокойным сердцем бродить по ночам, радуясь тому, что они живы и здоровы.
Под нажимом событий им пришлось обзавестись хоть какой-то точкой зрения. Конечно, их участие в происходившем было поверхностным, они ни разу не были по-настоящему захвачены событиями, они полагали, что их политические взгляды (если применительно к ним можно говорить о взглядах как о плоде серьезных раздумий, а не как о мешанине разношерстных представлений) ставили их над алжирской проблемой -- за ее пределами: их интересы ограничивались скорее утопическими, чем реальными проблемами, общими рассуждениями, которые не вели ни к чему конкретному. Тем не менее они вступили в антифашистский комитет, который был создан в их квартале. Иногда им приходилось подниматься в пять часов утра, чтобы с тремя-четырьмя активистами идти расклеивать плакаты, которые призывали к бдительности, клеймили преступников и их сообщников, оплакивали жертвы террора. Они разносили обращения комитета во все дома своей улицы; несколько раз пикетировали у квартир, над которыми нависла угроза.
Они
приняли участие в нескольких манифестациях. В те дни автобусы ходили без всякого расписания, кафе рано закрывались, люди торопились вернуться домой. Весь тот день они тряслись от страха. Вышли из дому неохотно. Дело происходило в пять часов, шел мелкий дождь. С вымученной улыбкой поглядывали они на других манифестантов, отыскивали среди них друзей, пытались заговорить о посторонних вещах. Колонна сформировалась, двинулась, поколыхалась и остановилась. Приподнявшись на цыпочки, они увидели мокрый унылый асфальт и черную густую шеренгу полицейских вдоль всего бульвара. Вдалеке сновали темно-синие машины с зарешеченными окнами. Они топтались на месте, держась за руки и обливаясь холодным потом, с трудом решались что-то выкрикнуть и удирали при первом же сигнале отбоя.Не так уж это было много. И они первые это понимали и, стоя в толпе, спрашивали себя подчас: как они очутились тут, на таком лютом холодище, да еще под дождем, в самых мрачных кварталах Бастилии, Насьон, Отель де Виль? Им очень хотелось, чтобы произошло нечто такое, что доказало бы им возможность, необходимость и незаменимость их поступков, хотелось почувствовать, что их робкие усилия имеют какой-то смысл и значение, что благодаря им они сумеют познать самих себя, переродиться, начать жить. Но нет, их подлинная жизнь была в другом. Она еще начнется в ближайшем или отдаленном будущем, тоже полном угроз, но угроз более коварных и скрытых, будущем, полном невидимых ловушек и заколдованных тенет.
Покушение в Исси-ле-Мулино и последовавшая за ним короткая демонстрация положили конец боевой деятельности Жерома и Сильвии. Антифашистский комитет их квартала собрался еще раз и принял решение усилить свою активность. Но приближались летние отпуска, и даже самая примитивная бдительность уже казалась Жерому и Сильвии лишенной смысла.
Они не сумели бы точно определить, что изменилось с концом войны. Долгое время им казалось, что единственно ощутимым результатом явилось для них сознание завершенности, итога, конца. Не happy end'а, не театрального счастливого конца, а, напротив, конца затяжного и печального, оставившего ощущение опустошенности и горечи, тонущее в потоке воспоминаний. Время прошло, ускользнуло, канула в Лету целая эпоха; наступил мир, мир, которого они еще не знали, -- мир после войны. Семь лет единым махом отошли в прошлое: их студенческие годы, годы их встреч -- лучшие годы жизни.
Может быть, ничего и не изменилось. Иногда они подходили к окнам, глядели во двор, на палисаднички, на каштан, слушали пение птиц. Появились новые книги, новые пластинки громоздились на шатких этажерках. Алмазная игла в их проигрывателе истончилась.
Работа у них была все та же, что и три года назад: они повторяли все те же вопросы: "Как вы бреетесь? Чистите ли вы обувь?" Они смотрели и заново пересматривали фильмы. Немного попутешествовали, нашли новые рестораны. Купили новые рубашки и обувь, свитера и юбки, тарелки, простыни, безделушки.
Но все новое в их жизни было крайне несущественным и незначительным, и к тому же все это было неразрывно связано только с их жизнью и их мечтами. Они устали. Они постарели, да, постарели. И все же иногда им казалось, что они не начинали еще жить. Та жизнь, которую они вели, все больше и больше казалась им бренной, эфемерной; они чувствовали, что силы их иссякают в бесконечном ожидании, что нужда, мизерность и скудость жизни подтачивают их; им даже думалось порой, что иначе и быть не может -- таков уж их удел: неосуществленные желания, неполноценные радости, попусту растраченное время.
Иногда им хотелось, чтобы все оставалось как есть, без перемен. Тогда им надо будет всего лишь плыть по течению. Жизнь убаюкает их. Месяцы будут тянуться ровной чередой, складываясь без перемен в блаженные годы, ни к чему их не побуждая. Никакие потрясения, никакие трагические происшествия не в силах будут нарушить гармоническое чередование их дней и ночей с почти неуловимыми модуляциями, с бесконечным возвратом все к тем же темам. Их счастью не будет границ.
А иногда им казалось, что дальше так не может продолжаться. Они жаждали вступить в бой и победить. Они хотели сражаться и завоевать свое счастье. Но как сражаться? Против кого? Против чего? Они жили в странном, неустойчивом мире, бывшем отражением меркантильной цивилизации, повсюду расставившей тюрьмы изобилия и заманчивые ловушки счастья.