Веселое горе — любовь.
Шрифт:
— Так расскажи мне, сынок, все про все. Я хочу знать, какой была твоя жизнь.
И я без утайки поведал маме о прожитом. Обо всем. Да, я избродил много дорог и перепробовал множество дел. Рубил железо, досиня избивая молотком левую ладонь: поначалу молоток попадал не в зубило, а в кулак. Стоял за токарным станком, строил домны, плотины и электрические станции, чтобы потом сказать себе, что жил, как человек. Все так, мама. Я ночевал в сапогах и в шинели на койке насквозь промороженного барака. Целовался с девчонкой, жившей за деревянной перегородкой. Целовался через дыру в досках, разделявших общежитие на две половины. Да, конечно,
— Здравствуй, сын. Надолго ли?
Это папин голос.
Отец подает мне руку.
Это — большое доверие, и мне хочется чем-нибудь порадовать отца, сказать ему приятное.
— Знаешь, батя, — говорю я, — в памяти у меня застрял смешной случай. Ты умывайся, а я расскажу.
— Да, да, сынок, расскажи. — торопливо восклицает мама.
— Я слушаю, — нагибает посеребренную голову отец.
— Это было здесь. Тогда я строил вторую домну и, кажется, был постоянно голоден. Я не стал бы упоминать о тощей еде, но она имеет прямое отношение к моему рассказу. Так вот, был голоден и шел с работы к себе в барак. На моем пути был другой барак, в котором торговали пивом и сладкой водой. Я получал тогда, отец, двадцать девять рублей тридцать копеек в месяц, — и зашел напиться воды.
За столиком, в углу, сидел работяга-старик и баловался пивом. В ту минуту, когда увидел меня, он уже, кажется, сильно набаловался. И, верно, поэтому позвал меня к своему столу. Налил стакан пива и приказал:
— Пей, парень. Пей, раз ты — моя смена.
Я был горд вдвойне: мне оказали доверие, и я был смена рабочего класса. Для меня это много значило.
И я выпил стакан пива.
Я поминал, отец — мы жили тогда несытно, и этот стакан сильно пошатнул землю подо мной. К себе в барак я пришел великолепно веселый и разговорчивый, и обещал товарищам очень просто пройтись по одной доске, и подмигивал девчонкам через дыру в перегородке.
То были суровые времена, отец. Ты, разумеется, помнишь. Утром меня вызвали на срочное бюро комсомола и решили исключить из его рядов. И когда уже оставалось только поднять руки, чтобы оборвать мне судьбу, встал секретарь бюро и сказал:
— Я его не защищаю. Заслужил, нечего сказать. Пьяный — и молол черт-те что. Но есть смягчающее обстоятельство...
Секретарь выдержал паузу и заключил:
— Батя у него — специалист. Мужик — ничего, подходящий, я знаю. И давайте ограничимся строгачом...
Я подмигнул папе:
— Вот так, отец, ты меня здорово выручил.
Мама смотрела молодыми влюбленными глазами на папу, и добрая, немного грустная улыбка не сходила с ее губ.
Отец поерошил черную с серебром шевелюру, похрустел длинными пальцами и сообщил задумчиво:
— Выгнать тебя надо было все-таки...
И мне стало понятно, что он до самой своей смерти будет видеть во мне мальчишку, вечно вытворяющего глупости. И я улыбнулся отцу и предложил ему:
— Давай-ка, батя, выпьем по рюмке за все, что было. Не возражаешь?
И отец, который терпеть не может водку, выпил со мной, как и положено мужчинам.
Когда мама выздоровела, я уехал.
Прошло еще несколько лет.
К этому времени папу перевели в Москву, и он заведовал там больницей. Мама работала лаборанткой и вела хозяйство. Младшие мои братья были еще под ее крылом.
И вот тогда, в тот черный год, на нашу семью упало страшное несчастье. Мама внезапно и без всяких причин заболела.
Отец
побелел, когда ему на консилиуме сообщили диагноз.У мамы был рак.
Все это мне рассказали потом братья.
Маму срочно оперировали, но через месяц врачи обнаружили метастазы. Мучения и смерть должны были стать уделом моей мамы, будь проклята эта слепая неведомая болезнь!
Мой отец — упрямый и сильный человек, — и он не покорился судьбе.
Все врачи отступились от жизни моей мамы, и отец остался один на один со страшной болезнью. Он был врач — и знал, чем все должно кончиться, но не верил, не мог верить в этот конец.
Много дней боролся отец со смертью мамы, и на бледном его лице неистово горели запавшие глаза, уже только глаза фанатика, а не врача. Он перепробовал все средства и все меры, чтобы остановить болезнь. И наконец совершенно обессиленный, упал духом.
Тогда ко мне на Урал пришла телеграмма:
«Приезжай прощаться с мамой».
Я смотрел на бумажку телеграммы, и буквы прыгали в глазах.
В те дни меня призвали в армию, надо было ехать на службу. Что делать?
И я побежал в военкомат и показал телеграмму.
— Я понимаю тебя, сынок, — сказал военком, и шрам у него на лбу покраснел. — Дай мне подумать...
Он направил меня на службу в Пролетарскую дивизию столицы, чтобы я смог исполнить свой последний сыновний долг перед мамой — проститься с ней.
Я вбежал в московский дом с тяжкой мыслью, что уже поздно.
Отец сидел за письменным столом, уронив голову на руки, и серебряные его волосы вздрагивали от ветра из форточки.
Увидев меня, он поиграл желваками на скулах и кивнул на соседнюю дверь:
— Поди простись с матерью. Ночью она умрет.
Я вышел в небольшой садик под окнами, выплакался и побрел к маме.
Она лежала бессильно на постели, совсем молодая, чуть припорошенная сединой, и в глубине ее отуманенных глаз стояла мука и смертная тоска.
— Здравствуй, мамочка, — сказал я веселым, фальшиво веселым, нестерпимо чужим голосом. — Меня направили служить в Москву. И я, конечно же, сразу пришел к тебе.
Она вздрогнула, долго смотрела на меня, будто не понимала — кто перед ней. Потом заплакала, и плакала тихонько, наверное, чтоб не услышал папа.
— Ты приехал похоронить меня...
Я целовал мамины руки, гладил ее волосы, и все бормотал, не зная, что еще можно придумать:
— Что ты! Ну, что ты такое говоришь?!
Всю ночь в соседней комнате плакала тетка Лидия, кусал длинные усы дядя Семен, хмурили красные глаза мои младшие братья.
Мама умерла перед рассветом, и только ветер шевелил мамины волосы и седые волосы отца, лежавшие на ее груди.
И жизнь моя в это черное утро раскололась на две половины: все, что было раньше, и все, что придет потом, за смертью моей мамы. Последние осколки детства и юности вымела эта смерть из моей судьбы.
...Прошли года. Время протащило нас — меня и моих сверстников — по окопам и госпиталям, мотало в танках и самолетах, швыряло в атаки на города. И в самые тяжкие минуты, в самое горькое время, когда восток страны, как пружина, сжимался под нашими спинами, я помнил о маме, и ее образ был мне щит и оружие. И Родину мы звали матерью, и правду мы звали матерью, и землю свою мы тоже звали матерью. И были у всех у них русые косы до пят, и пальцы в твердых мозолях, и синие-синие очи извечной доброты. Очи моей мамы.