Весталка
Шрифт:
Ехала в Москву. Поездом. Казалось, через всю Россию. Глядя в окно, я понимала — это всего лишь часть огромной, немыслимо широкой, протяженной и прекрасной Земли, узкую полосу которой она дарила мне каждое мгновенье, и я благодарно смотрела, любовалась ею. Ехала, вспоминала тот свой первый путь к Москве, сорок лет назад. Девочки в новых грубых шинелях, казавшихся нам какими-то очень надежными.. Тогда была осень, октябрь, и сейчас был октябрь, лишь теплый, застоявшийся. Еще даже не сквозили чащи, и редко видно, где-нибудь в косогоре, на отшибе, растерявшее лист, ветрами раздетое дерево. Березы стайно хранили красоту, и поля зеленели пригожей кроткой озимью. Земля цвела последним цветеньем перед холодом, снегом и словно бы перед расставанием.
Целый день я смотрела в окно, пила чай, пыталась читать — сдуру, не иначе, взяла в дорогу книгу Мопассана — роман «Милый друг». Но чтение как-то совсем не оставляло во мне ничего, и я не схватывала даже давно знакомый сюжет, мысли бежали поверх книги, и если я думала о строчках романа, то лишь о том, как далек теперь, наверное, Мопассан и его герои от мира, в котором я живу, и зачем потащила в Москву эту книгу, разве что инстинктивно желая отвлечься от того, что как раз и не давало мне читать.. Прошлое. Что выхватывает из него куски, картины, как из странного запасника, ставит их перед
575
жуткий вздох, когда взметается из глубины вода, дергает плот, на котором не то плыву, не то уж тону.. Масленые снаряды, тяжелые, скользкие, которые я хватаю из укладки. Танк со сползшей башней. Нефтяной, толчками, дым-костер над его замершим безголовым корпусом. Дым. Запах горелой нефти и земли. Им была с кровью пропитана вся война..
Мартовский серый снег у крыльца, где стою с сыном на руках. Щелчок пистолета, четно ненужный, оставивший меня жить и страдать. Впрочем, взойди на ступень над собой! Ну, взойди, взберись, подтянись! Ну-ну! Неужели прав ОН — КТО-ТО, как бы ведущи й мою жизнь? Все это вздор, никто не ведет, все лишь так складывается. А жизнь, наверное, стоит прожить даже так, как жила я, хоть нечему, наверное, тут завидовать, а повторять не захочет никто. Нет родителей. Нет любимого, не было настоящего мужа, нет сына. Есть только приемная дочь, до странности похожая. Подарок судьбы. Может быть, это закон конвергенции, когда совсем неродственные становятся со временем в совместной жизни похожими? Ведь даже растения далеких видов в сходных условиях уподобляются друг другу.. Начинаю копаться в моих накопленных познаниях. Знания — не мудрость. Но почему так упорно, всю жизнь стреми-лась к ним? Хотя бы эти книги? Люблю книги. Теперь у меня и дочери целая стена занята ими. Но, думая о книгах, я часто вспоминаю и свой подвал, которого давно уж нет, как нет и школы, где я мыла полы, жила. На ее месте бетонная коробка новых этажей университета... Воспоминания непредсказуемы, как сны. Зачем я вижу, например, сейчас лицо Лобаевой, не той Лобаевой, с которой рассталась, а той, которую видела на садовой скамейке, жутко раскрашенную, распухшую, синебровую? Стакан блестит у нее в руке, граненый краденый стакан из кафетерия, и синяя бровь вздрагивает в такт впитывающим черную отраву глоткам. Господи, сколько воспоминаний, только тронь.. Сын мой, мальчик, гладящий больную собаку. И его фото в газете, где он не похож на себя, а только на долг, который исполнил. Коля-пианист, молодой фрондер-гуляка, и солидный мужчина со
576
стародворянским лицом в какой-то словно бы бекеше. Судьба меняет людей или они меняют судьбу?
Еду в Москву в роскошном вагоне немецкого производства.. Пластик под дерево, все разникелировано, каждый винт закручен с педантичной аккуратностью. Прорези винтов строго вертикальны. Вагон называется СВ. Что такое СВ, я не знаю, только предполагаю — спецвагон, спальный вагон. Таких во всем составе — один. Вагон для генералов, для министров? Никогда в таких не ездила. Купе без привычных верхних полок. Хрустит гладкое постельное белье. Новые крахмальные занавесочки. Фирменная пепельница. Предупредительная проводница. СВ! Со мной едет старушка, мать большого дорожного начальника, однако очень простая, без меры словоохотливая. Все рассказывает про свое деревенское хозяйство где-то под Курском, про то, как надо выращивать гусят, про то, что гуси едят колорадских жуков, а жуков нынче было полно: «Окучиваешь картошку, а они прямо шумят в засохлых стеблях». Колорадский жук.. Какой он? Что-то припоминаю желтое или оранжевое, полосатое. Откуда взялся? Что еще за напасть? Почему что ни погань, плодится без меры, ей везде хорошо? Машинально качаю головой, слушаю, но никак не могу освободиться от череды воспоминаний. Череда. Цепкие удлиненные сухие треугольнички болотного, канавного растения, они, как воспоминания, колют, прицепляются, впиваются, их не отчистишь, уйдут вместе со мной. Еду в столицу на вручение мне медали Международного Красного Креста. Медаль Флоренс Найтингейл. До последних лет я и слыхом не слыхала о такой награде. Со мной не было всезнающего словаря «Гранат». Позднее читала где-то в газетах, но внимание не остановилось. Медицинская сестра с такой наградой, фронтовичка вроде меня, рассказывала девочкам из медучилища о своих подвигах, и было почему-то неловко за сестру, ведь подвиги, если их совершила, хранят про себя, о них трудно, больно даже рассказывать, как будто грешно и стыдно. Не могу говорить о таком на людях и разочаровывала корреспондентов городской газеты. Все время мысль:
577
«Зачем? Зачем? Вдруг перехвалишь себя? Не солжешь ли?» Теперь я знаю, Флоренс Найтингейл была тоже фронтовой сестрой, давно, больше века назад, участвовала в Крымской войне, под Севастополем, она англичанка и, следовательно, была в стане врагов, но спасала, выхаживала раненых и больных, а позднее, возвратясь в Англию, всю жизнь протестовала против войн, боролась как могла, основала госпиталь, работала в нем до глубокой старости. Заслужила ли я эту необычную медаль? Ею у нас награждено всего около сорока сестер, а тысячи, наверное, заслужили награду больше, чем я. Ведь я не знаю даже, скольких я вынесла из боя, выволокла, проводила в тыл, оказала помощь. Никогда не считала. Где там, на передовой, и какой подсчет! Знала лишь — много. И еще не ведала, сколько из них осталось жить. Стала ли я равнодушной ко всему? И к наградам? Вот везу в чемодане планку с колодочками. Ее надену на парадное платье, когда будут вручать медаль. Стала ли равнодушной? Нет. Просто наконец как будто усвоила, что долг и есть плата за жизнь, ее оправдание и, пожалуй, счастье, то самое, которое все ищут, жаждут, хотят, желают и, не испытав войны, не представляют, что счастье-то также и сама жизнь, в каждом ее дне, ночи, рассвете, закате, в снах, яви, вкусе времени, во всем, что можно чувственно охватить и понять.
Вот писала, что привыкла обостренно воспринимать время, дни и часы, периоды года, и потому, знать, глядя в вагонное окно на меняющуюся осень,
наслаждалась ее красками, облаками. Уже позади остался Урал. Поезд, уп-руго качая, мчит по равнине. Кругом измоченные поздними дождями поля. Вода в колеях. Перелески в мокроржавой и желтой листве, и что-то лисье угадывается в тонах, лисье и предзимнее. Быстрое бегучее солнце вдруг выбеливает перелески трепещущим светом. Вот скрылось. Мокрая туча-стена сине закрыла горизонт до самого зенита, и поезд нырнул под нее, в ее мрак, капли бьют в окно, чертят плачущими штрихами, змейками. Пахнет этим поздним дождем прощально, предснежно. Ветер доносит влагу полей сквозь закрытые рамы. Подол тучи белеет от скрытого солнца, едва золотится.578
— Эко, туча-то! Как при царе Горохе! — говорит старуха.
И мне радостно, как хорошо, точно сказала. Вот и подарок: «Как при царе Горохе!»
В Москве я никогда не была. Откуда мне такая возможность? Но перед поездкой все-таки хорошо перечитала о столице, что нашла в своих книгах. Как-то всегда стесняюсь назвать их библиотекой. Хотя будет уже, наверное, до тысячи. Все мое достояние и накопление. Читала о Москве-городе, а Москва прежде всего поразила нескончаемым поясом дач, дачных поселков, тянущихся предместий, когда невозможно понять, что это — уже город или все еще дачная зона. Лишь мелькнувшие названия, площадки электричек — Перово, Воиново — подтверждают: еще не Москва.
Но вот все-таки поезд втянулся в ее кирпично-бетонное многоэтажье, и наконец я вышла на мокрый перрон, сразу ощутив запах этого огромного города — мягко-осенний, теплый, проявленный только что пролившимся дождем. Октябрь здесь был иной, не жесткий, не уральский. Не дышало Севером, лесами и тундрой, копченым небом, металлом и словно бы жестью заморозков. Здесь пахло Европой, столицей и древне обжитой землей.
Не стану долго писать, как все было, как встречали, принимали в Центральном доме Обществ Красного Креста и Полумесяца, фотографировали, расспрашивали корреспонденты, как меня и еще двух сестер — одну совсем старенькую бабушку — поздравлял представитель Международного Красного Креста, вручали дипломы, аплодировали. И вот на моей груди еще одна медаль, редкая, похожая на овальный жетон, прикрепленный к колодочке с алым крестиком. Медаль Флоренс Найтингейл. Нас снова поздравляют, подносят цветы. И я, ощущая горький запах гвоздик, влажных и словно обрызганных слезами, думаю, что же такое судьб а и зачем ей понадобилось столь долго испытывать меня горем, ранами, безысходностью и снова горем, чтоб теперь вот одарить славой, которая мне, наверное, уже и не очень нужна. Куда девать славу?! Ходить по улицам с
579
гордо поднятой головой, как ходит в нашем городе один такой, немного тронутый и всегда пьяный, в усах, в военной фуражке, при всех регалиях, вплоть до гвардейского знака, и везде кричит: «Я воевал!» Всех учит. Лезет без очереди к прилавкам, стучит кулаком. Смешно. Жить в тихом наслаждении своей увенчанностью и награжденностью, повествовать о подвигах молодым и юным, которые смотрят на тебя с показным вниманием? Да, всякая награда должна быть вовремя и впору. Награды, по-моему, лишь учат жить и понимать жизнь. И хорошо, если учат.. Я удержалась от слез при поздравлениях, но плакала, когда ехала обратно, в гостиницу. Мир троился, перекипал через край, будто и улицы были залиты слезами. Вспомнила сына, что значит вспомнила, если помнила всегда, все время, всегда он в моей памяти, но тут особо, потому что думала: все-все отдала бы только за то, чтоб его повидать. Только бы повидать, а ведь несбыточно. Почему-то не видела его даже во сне. Ни разу. Вытирала слезы, вздыхала, вышла из машины у подъезда гостиницы. На меня смотрели ко всему привычные милиционеры и швейцары. Я жила в огромной, поразившей меня «России», кажется, самой большой гостинице в Европе, жила в том блоке-стороне, что выходит на Москву-реку, и даже ночью здесь не затихал ровный гул, шелест машин, мчавшихся вдоль набережной и поперек нее через громадный, хорошо видный из моего номера мост.
День достаивал дымчатый, пасмурный. Небо угрюмилось. С лип под окнами сами собой опадали, сеялись по сырому газону яркие мокрые листья. Мокро-свинцово блестел куполок церквушки неподалеку от гостиницы, слева. Вдали маячил серый силуэт остроплечего высотного многоэтажника. Они стоят по городу, как замки фата-морганы, как знаки Москвы, и я рассматривала их с каким-то боязливым чувством. Этакая рукотворная гора, пик! Делать мне было нечего, потому что я решила не ходить на какой-то симфонический концерт в Колонный зал. Не было настроения. Я присела на подоконник эркера, где тихонько сипел через теплые отверстия воздух. Рассматривала реку с коричневой осенней водой, убегающий вдаль прочный
580
гранит — парапеты набережных. Плавучий кран был причален тут. Напротив, на том берегу, парила трубами, должно быть, старая электро-станция. Девять труб и надпись над крышей, слова Ленина об электрификации. Она походила на корабль. И кран, и электростанция жили особой безлюдно-целенаправленной жизнью, казались необитаемыми. Зато дорога вдоль реки не прекращала нескончаемый гон машин, с высоты они казались разноцветными игрушечками, бегущими по странной всевышней воле с непредсказуемой целью. У моста, на перекрестке, бег машин замирал, они останавливались всей стаей и словно перетаптывались в нетерпении, перемигивались яркими оранжевыми, красными глазками, пока воспаленное око светофора, давившее на них, не мигало, сменяясь на милостивый зеленый свет, и они уносились по набережной вдоль кирпичной стены Кремля с одиночными башенками, в богатырской задумчивости глядевшими на их веч-ную суету и вечное течение скованной каменными берегами реки. По-осеннему скоро темнело. Самый печальный час для приезжего, когда проклевывались и зажигались вдали точки-цепочки огней, желтые, голубые, белые блики ложились по воде, а кремлевский холм с лесистым садом наливался мглой, плотнел, желтая, оранжевая заря полосой прорезалась над стеной, за башнями, за уходящим в синеву и в бесконечность неровным многоэтажьем. Пролетал снег. Редкий, раздумчивый. А у меня вдруг сжимающе заломило сердце. Может быть, от пережитого, от одиночества. Я всегда испытываю его в новых местах, а здесь, в этой громаде гостинице среди тысяч номеров, заселенных незнакомыми людьми, оно показалось невыносимым. Я поднялась, налила стакан воды из хрипящего, булькающего сифона, выпила ее — легче не стало. Тогда я решила уйти из номера хоть куда, на улицу, на площадь, к набережной, лишь бы не сидеть в хорошо обставленной одиночной камере с коричневой стильной мебелью, креслом-модерн, коричневыми шторами, таким же покрывалом на кровати, цветным телевизором и дешевой линогравюрой над столом, где церковка на фоне безотрадных ветел усугубляла мое настроение. «Одиночка Одинцова», —