Весы
Шрифт:
Он смотрел на часы. Это, наверное, означало, что наша беседа – или его обход – кончается. Мне не хотелось терять собеседника. Он пробудил во мне чувства, которые были мне приятны.
– А могу я задать вам несколько вопросов?
– Да, пожалуйста, – встрепенулся он. – Я вас слушаю.
– Как называется вон то дерево за окном? Он даже не обернулся.
– Это куэркус педункулифлора. Летний дуб… Прекрасный экземпляр, единственный в нашем маленьком парке. Ему лет пятьдесят – шестьдесят, это, конечно, по-моему. Неизвестно, как он сюда попал. И ему, наверное, очень трудно тут одному.
– Вряд ли, – отозвался я. – Он такой жилистый, такой мощный. Самые хилые деревья те, что растут в густом лесу.
Взгляд
– Вы и это знаете? – с серьезным видом сказал он. – Ну что же, хорошо, вас можно поздравить. Вы, конечно, правы. Чтобы вырасти сильным, любое существо должно быть в какой-то мере одиноким.
Он улыбнулся и встал. Я прекрасно понял, что эта его улыбка предназначена не мне. Это была улыбка врача, адресованная пациенту – любому пациенту, и я іного расстроился.
– Здесь недавно была молодая женщина. В белом халате. Вы не знаете, кто это?
– Наверное, одна из медсестер, – рассеянно отозвался он. – Мне сообщили по телефону, что вы пришли в себя.
– Да, понимаю. И еще один, последний вопрос. Вы мне не скажете, какое сейчас время дня?
– А вы как думаете?
– По-моему, послеобеденное.
– Правильно. Сейчас пять минут пятого. И уже минут меня ждет пожилой и капризный больной.
– Извините. Я просто хотел знать, дотяну до ужина нет. У меня такое чувство, будто я не ел по меньшей мере неделю. Он опять сел.
– Гораздо больше… До сих пор мы вводили вам искусственное питание. Ваш желудок отвык от пищи, и вам нужно быть крайне осторожным. Начнем с самой легкой пищи…
Он ушел, с порога еще раз кивнув на прощанье. Мне сразу стало грустно и одиноко. Как приятно, когда тебе задают вопросы, а ты отвечаешь на них легко и уверенно. Ну хорошо, почему бы мне самому не поспрашивать себя? И я попробовал, но ничего не получилось. Вам это покажется странным, но так оно и было. Я не мог задать себе ни одного вопроса, мне неоткуда было их взять. Мой мозг был все еще инертен и неподвижен, ему не хватало инициативы. Он походил не на живой человеческий орган, а на бездушный аппарат, который надо включить, чтобы он заработал. Однако в конце концов мне удалось сочинить один вопрос. Кто моя жена? Какая она? Но я ничего не мог вспомнить. Совсем ничего. Это казалось мне просто невероятным, ведь я в общем понял из объяснений врача, что такое личная память. Да нет, не может быть, чтобы ее имя не лежало в каком-нибудь уголке моей памяти, куда оно попало всякими окольными путями. А вместе с ним наверняка лежат десятки и сотни других имен. Иван Вазов, например. Кто такой Иван Вазов? Патриарх болгарской литературы. Хосе Марти? Кубинский поэт и революционер. Клемент Готвальд? Бывший президент Чехословакии. Все эти имена появлялись у меня в голове внезапно и сами собой, их никто не звал. Если бы я мог вот так же вызвать в памяти ее имя, то, пожалуй, нашел бы и ответ на свой вопрос.
Часам к шести принесли мой скромный ужин: чашку бульона и небольшой сухарик. Его принесла рослая женщина лет сорока с огромной мягкой грудью. Лицо у нее было широкое и необыкновенно добродушное. Но в первую минуту я даже не взглянул на нее – все мое существо устремилось к еде с такой яростью, с такой внутренней силой, что я в первый раз после того, как пришел в себя, был глубоко потрясен. Неужели в душе человека нет двигателя более сильного, чувства более яркого, чем влечение к еде? Если судить по моему состоянию в ту минуту, такого чувства нет. Когда я протянул руку к маленькой белой чашке, пальцы у меня дрожали.
– Сейчас, сейчас, – женщина улыбнулась мне, – сейчас мы вас покормим…
– Вы будете кормить меня?
– Так положено. Вам нельзя прикасаться к еде. Откуда мне знать, вон вы какой голодный, еще проглотите все сразу…
Конечно, она была права. Я мог бы проглотить
не бульон, но и саму чашку. Женщина устроилась удобнее на табуретке, заправила мне за ворот салфетку и зачерпнула ложку золотистой жидкости. Никогда забуду, что я при этом почувствовал. Дело даже не в хорош или плох был бульон; вначале его вкус разочаровал меня. Но это первое ощущение блаженства, когда горячая жидкость пошла по пищеводу, нельзя ни с чем. Однако со второй ложкой моя кормилица не спешила.– Все так рады, – приговаривала она, – так рады, вы уже в сознании… Некоторые даже поговаривали, что вам не выкарабкаться… Один Топалов…
– Сколько дней я пролежал без сознания? – перебил я ее.
– Да не знаю, не считала, сколько дней да сколько ночей… Но недели две будет…
Я дрогнул – первое, еще неясное ощущение испуга.
– И как меня кормили?
– Это мы умеем… Можно питательные смеси вводить в кровь, можно и уколы делать…
Но я почти не слышал ее. Две недели пробыть без сознания – это, пожалуй, в самом деле страшновато.
– Сейчас вашей жене звонят по телефону. Хотят и ее обрадовать, бедняжку…
Но и эта женщина ни разу не видела моей жены и не знала, как ее зовут. Она старательно кормила меня по каким-то не известным мне предписаниям, и после каждой ложки ее лицо становилось все добрее, все нежнее, и я бы даже сказал, все красивее. Можно было подумать, что это я ее кормлю, а не она меня. Наконец она встала.
– Я сегодня еще приду, – сообщила она, по-матерински улыбаясь. Да, действительно по-матерински, хотя из нас двоих старший был я. – К восьми часам…
И ушла. Все уходили, а я оставался. Примерно через полчаса появилась медицинская сестра. Вряд ли кому случалось видеть существо более чистое и стерильное. Она была так вымыта, так выстирана, так великолепно накрахмалена и выглажена горячим утюгом, что сияла прямо-таки неземной белизной. Но сама сестра показалась мне холодной. Или высокомерной – даже теперь мне трудно сказать, какой именно. Она взглянула на меня совершенно спокойно и, ни о чем не спрашивая, воткнула мне в бедро шприц; между прочим, она сделала это так умело, что я почти ничего не почувствовал. И только после этого благоволила открыть рот:
– Я буду дежурить сегодня ночью. Вы ничего не должны делать сами, особенно вставать. Что бы вам ни понадобилось – вызовете меня. Вот кнопка звонка.
Она объяснила мне, как пользоваться кнопкой, и ушла. И она ушла… Но мой ангел-хранитель в самом деле явился в восемь часов. На сей раз мне принесли немножко свежего творога. И разрешили есть самому. Творог был очень хороший, хотя и пресный на вкус. Часам к девяти снова зашла сестра; она подала мне эмалированную «утку» и тактично отошла к окну. Но я почти ничего не смог сделать – так стесняло меня ее присутствие. Уходя, она погасила свет, и я услышал, как закрылась дверь.
Мрак. Кажется, с этого мы и начали. Но мрак в палате был разреженный, теплый, его можно было терпеть. И все-таки сердце у меня сжималось. Только теперь я понял, что означает для человека видимое присутствие вещей и предметов. Они его подбадривают, дают ему чувство реальности и уверенности в себе. А эти, чуть заметные во мраке тени и контуры только пугали меня. Столик в углу походил на зверя, готового к прыжку. Из-под соседней кровати высовывалась крысиная морда. Я знал, что это мне кажется и что крыса всего – мои же шлепанцы, и все-таки был неспокоен. Я не понимал своего состояния, но теперь я теперь оно мне понятно. Человек может быть по-настоящему человеком, только пока над ним светит солнце. Во мраке он превращается в прачеловека и готов лезть в пещеру, карабкаться на дерево или прятаться в свайном це – подальше от опасности. Наверное, оттуда же у человека зародились те темные чувства, которые и по сей день остались темными.