Ветер времени
Шрифт:
Наталья уже спала, прижавшись к нему и тихо посапывая. Он не стал ее будить, осторожно повернулся на бок и погоднее натянул овчину на плеча. Скупая слеза невесть с чего скатилась у него по щеке, защекотавши ухо. «Ну, ты!» – одернул сам себя Никита, но еще долго лежал, слушая сонную тишину избы, и ворчанье скотины за стеною, и тонкий мышиный писк, и лишь когда Наталья, не просыпаясь, забросила ему руку на шею и крепче прижалась к его груди, у Никиты отлегло, отвалило наконец от сердца, и он уснул.
Назавтра месили снег и воду на полях, искали место для терема, сговаривались погоднее с мужиками, хлопали по рукам. А еще через день, отягощенные деревенскими дарами: поросенком, битою птицей, двумя мешками с мукою
В Москву Никита с Натальей воротили (не подгадывали, получилось так) в один день с митрополитом Алексием.
– Кто же он? – вопросил Андрей Акинфов.
– Кто убийца? Кто?! – раздались голоса прочих бояр. И князь Иван Иваныч, бледнея, тоже оборотил лик к Алексию, заранее набираясь духу, чтобы вынести смертный приговор.
Алексий глядел на них на всех и думал, думал о том, как обрадуют они все: и Андрей, и Дмитрий Афинеев, и Зерно, и даже его родные братья вздохнут свободно, разве один Семен Михалыч, переживший с ним, Алексием, и Царьград, и гибельную бурю на море, сожалительно воздохнет о молодце, и как станет счастлив Иван Иваныч, что все так хорошо кончилось, не задевши никоторого из бояр великих…
– Убил Алексея Петровича простой ратник, Никита именем, сын Мишуков, внук Федоров. Сам убил, никем не наущаем!
Бояре глядели недоуменно, переглядывались, и лишь один Семен Михалыч как будто догадывал, о ком идет речь, но и то не мог припомнить ясно, не представлял, не видел зримо образа преступника.
Алексий помолчал еще, отвердел ликом. Строгим темным взором обвел собрание вятших господ, хозяев Москвы. Повторил:
– Убил сам! Но дело сие, нами исследованное, оказалось зело не простым. – Он еще помолчал и докончил сурово и твердо: – А посему, полагаю, не подлежит суду мирскому, но токмо духовному. Властью, данною мне Господом, беру преступника на себя, в дом церковный, в услужение митрополичьему дому из рода в род. От вас, господа, сожидаю я согласия или протеста решению своему.
Первым благодарно склонил голову Семен Михалыч. Затем – осторожный Дмитрий Зерно. Недоуменно глянув на старшего брата и пошептавши между собой, Феофан с Матвеем тоже согласно склонили головы. Дела об убийствах принадлежали княжому суду, но Иван Иваныч торопливо и обрадованно закивал – его устраивало всякое решение, слагающее с его плеч груз крови и власти. Оставшиеся в явном меньшинстве Афинеев с Андреем Акинфовым, помедлив, с неохотою согласились тоже.
Так ничего еще не подозревавшему Никите Федорову была подарена жизнь, а с нею – потомственная, из роду в род, служба митрополичьему дому. Деревня, которую подарил ему Вельяминов, становилась теперь митрополичьей собственностью и уже от митрополита была вновь уступлена Никите на правах потомственного держания в уплату за службу. Так что и строить дом, и заводить хозяйство на новом месте Никите Федорову все же пришлось.
Летом уладились все княжеские дела. И только лишь с тверским владыкою Федором Алексий так и не урядил.
В июле пришло послание из Сарая. Заболевшая Тайдула вызывала своего молитвенника, «главного русского попа», чтобы он излечил ее от глазной болезни. Поездка была и нужная, и срочная, тем паче что уже дошли слухи о грозных переменах власти в Сарае. Восемнадцатого августа Алексий отбыл в Орду.
V. Великая замятня
Пятнистая тень листьев лежала на узорах камня.
Плотные темно-зеленые изразцы в голубой, белой и коричневой перевити трав затейливыми восьмигранниками покрывали серо-желтую стену айвана. Легкий, умирающий от жары ветерок едва шевелил ветви, и тогда тени листьев причудливо бродили по плитам мощеного двора, политым водою ради прохлады и уже просыхающим.Джанибек откинулся на подушках, протянул руку к серебряному подносу с сизыми кистями винограда, отламывая, клал в рот терпкие сладкие ягоды. В Тебризе все было сладким, приторно-сладким: музыка, танцы едва одетых в прозрачный индийский муслин девушек, розовое сладкое вино. Только эта разрисованная травами, ослепительная на солнце глазурь не кажется сладкой. Мечети Тебриза, и верно, были величественны – и соборная Масджид-и-Джами, вся в роскоши резного мрамора, и Устад-Шагирд, и мечеть Тадж-ад-Дина Алишаха, возведенные совсем недавно, так же как и вместительные караван-сараи, бани и крытые круглыми куполами полутемные торговые ряды.
Он решил остановиться не в самом городе, раскаленном и пыльном, несмотря на сады и сотни кягризов, подводящих воду, а здесь, в Шаме, как называют этот пригород жители, или Шанб-и-Газане, как говорят ученые – улемы, и теперь сидит в редкой тени не дающих прохлады листьев и смотрит на величественный мавзолей Газана, высовывающийся из-за невысоких узорных стен с башенками. Эти стены никто не защищал, и сами они скорее защита от толпы, от лишних глаз, чем от вооруженного противника.
Джанибек смотрел, щурясь, на восьмигранники, строгий и прихотливый узор которых врачевал ум, приводя его в состояние тишины, и медленно ел виноград, запивая розовым ширазским вином. Он ждал.
Мелик Ашраф был плохой полководец. Он не задержал его войско на Куре или в теснинах Кавказа, дал проникнуть в Азербайджан и встретил уже тут, под Тебризом, у города-сада Уджана. Встретил – и был наголову разбит. Часу не выстояли его воины в сече. Уджан был разграблен, вытоптаны прихотливые луга, изломаны деревья и кусты, от золотой палатки и трона не осталось ничего. Джанибек дозволил соратникам грабить ханский дворец Ашрафа. Теперь воинам роздано золото из сокровищ, награбленных недальновидным тираном, и воспрещено грабить жителей – пусть покупают продовольствие и корм для лошадей у тебризцев за деньги. Это поможет хоть что-то вернуть ограбленному Ашрафом населению.
Мелик Ашраф бежал в Хой, и за ним послана погоня.
Джанибека уже поздравляли улемы, кади сказал с минбара в мечети цветистую проповедь, а Бердибек, его сын и наследник, коего он мыслит оставить управлять Арраном и Азербайджаном, тратит себя на пиры и пробует всех подряд красавиц захваченного гарема.
Ему, Джанибеку, еще нет пятидесяти лет, а плоть уже не требует тех радостей, которые приносят женщины. Здесь ему приводили юных, словно едва распустившийся бутон, розовокожих танцовщиц с глазами испуганных газелей, привели черную негритянку с огромными выпяченными губами, в переднике из серебра и открытыми, твердыми, словно вырезанными из черного дерева, грудями – и даже она не развлекла его, хотя и танцевала перед ним бесстыдно, и отдавалась ему с жадною пылкостью молодой изощренной самки…
Улемы говорили о Боге, о вечности, о жизни и смерти. Наверно, то же самое говорили и Газану, чей мавзолей высится там, в отдалении…
– Наверно, если бы он был молод, то захотел оставить за собою Арран, оставить за собою и этот величественный город. А теперь его даже не тянет слушать стихи и внимать мудрым речам улемов и сладкоречивому кади. Теперь он видит, что они его не хотят и позвали, чтобы только сокрушить Ашрафа.
Солнце плавилось в зените, ощутимо тяжелые горячие золотые копья его вонзались в землю, в камни и глину, заставляя слепительно, до боли в глазах, сверкать раскаленные изразцы, клонили долу пыльную, пожухлую от жары листву… Пыль!