Ветры над провинциальным городом
Шрифт:
Здесь какие-то, сегодня ещё временно живые скелеты, завёрнутые в тряпки, ругаются о чужих шкафах и посуде, несчастные нищие-богомольцы, живущие в дворовых зданиях, механизмы, движущие нижними челюстями словно деревянные птицы-игрушки, и вместе с тем эти эгоистичные скелеты на пути через всю их глупую жизнь ругаются о наследстве и шкафах. В полумраке Рафаэлю Кукецу казалось, что уснуть на полчаса значило бы для него обновление и выздоровление, но из-за жуткой раздражающей ссоры у соседа это было невозможно. Он встал и снова пошёл на улицу. Всё ещё шёл дождь, но над дымоходами, крышами и телефонными проводами чувствовался холодный северный поток воздуха, который вибрировал и смешивался с южным ветром, а в густых струях дождя порхали тяжёлые водянистые хлопья снега. Кукец вспомнил, что к завтрашнему дню ему нужно проверить домашние задания по математике шестого А класса (двадцать семь тетрадей) и он забыл про них этим утром после собрания в учительской, поэтому он и пошёл в гимназию за этой неприятной и скучной работой.
Учительская была открыта и ясно освещена светом газового фонаря, который стоял на улице вплотную перед окнами комнаты. В учительской и во всём здании было тихо, и эта приятная тишина так подействовала на нервы Рафаэля Кукеца, что он сразу же, не снимая пальто, обессиленно упал на стоявший в углу диван потрёпанной салонной гарнитуры
В тяжёлом и напряжённом полусознательном состоянии он чувствовал, что всё это невыразимо удушливо, что нигде нет ни одной единственной возможности, ни бреши, через которую человек мог бы выбраться, уничтожить всё это, восстать, воскреснуть, и в этом бреду он мучился бы всё сильнее и болезненнее, если бы в тот момент на стене не зажужжал телефон. Поэтому он вздрогнул и подскочил весь одеревеневший, а в его горле всё пересохло из-за сухого воздуха. Когда он уснул, его голова свесилась с дивана, а его рот оставался открытым, всё смердило в этом узком и непроветриваемом помещении, которое было насыщено вонючим газом. В тело Кукеца врезались локоны и кудряшки конских волос, которые пробивались через бархатистые лоскуты разодранной диванной обивки, и это причиняло ему жгучую боль. — Ало! Ало! В телефоне никто не ответил, только слышался далекий гул телефонных проводов, и трубка шумела, словно по ней царапали тысячи и тысячи огрубевших ногтей! Кукец некоторое время бессознательно держал трубку у уха и вслушивался в чёрное и далёкое неизвестное пространство, слушал, как шумят города, телефонные и железнодорожные станции, как кто-то вдали ругается по-венгерски, и это открытое окно в телефонной трубке, полное динамичных возможностей, привело его к идее, что было бы хорошо вырваться и оказаться где-нибудь далеко снаружи, в темноте, в уединении, вдали, вне всего того, что так тяжело и ограниченно. Поэтому он повесил трубку и пошёл на воздух. Рафаэль Кукец был раздражителен от природы, и это жалкое основание своего характера он унаследовал от своего покойного отца, Петара Кукеца, человека из восьмидесятых годов, писавшего учебники геометрии для всех школьных издательств автономного королевства.
Жизнь Рафаэля Кукеца в тесном и сером провинциальном городе протекала так однообразно и скучно, что он в последнее время полностью покорился судьбе и стал предаваться тем дурацким, но искренним идеям, что всё-таки было бы лучше умереть, чем жить! Учителю Кукецу казалось, что в гробу всё-таки не будет так неприятно, как в этом грязном, паннонском и невероятно скучном городе, где он осуждён жить уже N лет.
В гробу будет чёрная, испанская тишина, дворцовая, церемониальная тишина, и все люди будут лежать в самом лучшем, торжественном облачении, словно пришли на пир и праздник. Этот город казался Кукецу чёрной мельницей, которая перемалывает все огромные расстояния и пространства, и постоянно мелет, каждый день, с раннего утра, когда караульные ведут бледных, закованных в цепи блудниц и грабителей, а военные стучат в барабаны, до поздней ночи, когда разверзаются банковские хранилища, освещённые красными электрическими лампочками, и когда по редакциям и больницам усердно трудятся ночные службы.
Учитель Кукец в последнее время ощущал всё более нарастающую потребность выбраться из этой мельницы куда-нибудь на «край» этой жизни и с этого «края» броситься в пустоту. Он знал очень хорошо, что в пустом пространстве располагаются светлые небесные шары на больших астрономических расстояниях друг от друга (потому что он очень часто выписывал их мелом на школьной доске в старших классах), и хотя он по своей профессии заведовал этими астрономическими расстояниями, всё это в действительности представлялось ему довольно мутным и неясным, и он очень часто грезил о том торжественном «крае» и окончательной пустоте, где больше ничего, по всей видимости, нет. Ни математики, ни астрономических расстояний, ни чего-либо ещё!
Он был человеком болезненно добродушным и его жизненная максима, заключавшаяся в том, что нужно любить людей, быть изумительно добрым и учтивым, не проистекала ни из каких-либо великих «общечеловеческих ценностей», о которых в последнее время кричат на каждом углу, а просто из врождённой, сладкой, почти слюнявой добродушности. Он любил людей и жаждал общения с людьми, пропивал с ними в кафанах деньги, чтобы потом заработать их репетиторством с детьми богачей, искал людей по улицам и тавернам, но он по большей части жил в одиночестве, и всё перед ним было будто заперто на замок, и никто не подпускал его близко к себе. Все люди были в основном эгоистичными провинциальными обывателями, которые тащили с собой свой слюнявый эгоизм как раковину моллюска, и все они словно пауки плели свои жизни по тёмным семейным углам, и никто не понимал милой и искренней широты его души, влюблённой во всё человечество. Так и сегодня, после полудня, в отчаянии скучного праздничного одиночества он постучал в дверь одного своего друга, преподавателя математики, но тот открыл ему только после долгого и настойчивого стука, с набухшими жилами, красный, с налитыми кровью глазами под стёклами очков, и дрожащим голосом, сглотнув комок в горле, он грубо прогнал его, сказав, что нельзя стучать так грубо, если не открывают дверь, так как он не может, просит прощения, но у него гость... — Ну да! Ясное дело! Он стучал три раза, но из-за симпатии и одиночества, а не из-за грубости! Из-за стремления увидеть человека! Ясное дело! Эх! Ну да! Женщина в комнате! Эх! Да! Женщина! В Кукеце была отчаянная пустота, мрачная послеполуденная воскресная пустота, у него не было женщины, его разрывал меланхоличный голод по человеческому обществу, по друзьям, по музыке, по смеху, по освещённым залам, у него всё потемнело перед глазами, всё внутри сжалось, и он вышел на улицу.
Всё это случилось ещё рано после полудня, а с тех пор он успел до изнеможения нагуляться
под бронзовыми генералами, слушал колокольчик конки на лошадиной шее, был в церкви, в кафане, пил аспирин, был в своей комнате, лежал в учительской, а теперь он, как взбешённый измученный зверь, выбежал опрометью на простор, и, размышляя обо всё этом, ускорил свой тяжёлый шаг, словно спеша к определённой цели. В одной из комнат господского двухэтажного особняка, над въездными воротами которого был высечен в камне дворянский герб (козёл на задних лапах), виднелись через окно похоронные чёрные занавески, и восковые свечи мерцали на тяжёлой чёрной ткани. В комнате на втором этаже лежал покойник. Рафаэль Кукец задержался на миг перед этим освещённым окном, и вдруг весь город показался ему большим моргом, и сильная грусть залила его словно смола, а затем он вздрогнул и поспешил дальше. — Восковые свечи, похоронные убранства, освещённые окна, город пуст, всё закрыто, а он бродит по этим тёмным улицам, пробивается через этот туман и грязь, смотрит на эти нереально глупые дома, которые освещены так, словно бумажные города с разноцветными окошками из желатиновой бумаги на абажурах керосиновых ламп! В этих домах всё ещё керосиновые лампы и жёлто-красные, плохо освещённые помещения, тусклые, словно моча больного, и в этих помещениях среди нелепой, безвкусной мебели живут люди.И что за жизнь в этих зданиях, которые выглядят словно домики на бумажных абажурах керосиновых ламп? Что это за мерзкая архитектура с этими балконами и башенками, где всё выглядит словно задник в глупом, глухонемом балете?.. В этих домах сидят его товарищи, плешивые учителя с зубными протезами, сидят за столом со своими жёнами, окованные цепями обывательской глупости, и пока жена думает, что сварить на завтра (фасоль или лапшу), они проверяют школьные тетради. Это те его плешивые, голодные и потрёпанные, глупые товарищи, которые учат детей, что Чили — пустынная, приморская, каменистая страна, по которой дуют солёные ветры с Тихого океана, а сами никогда не видели даже и залива Кварнер{3}.
В классах они рассказывают возвышенным тоном о Евклиде, о Копернике, о Платоновой республике, а сами, сопящие толстяки, изнывают от скуки, и их совершенно не волнуют ни Платон, ни Евклид, ни Чили, каменистая страна, по которой дуют солёные ветры с Тихого океана. Всё это вызвало в Рафаэле Кукеце отвращение, в том числе и к собственной судьбе пожизненной проверки тетрадей двоечников и скучному прозябанию в комнатах с затхлым воздухом, и он поспешил вниз, к грязному, обрамлённому каштанами шоссе далеко за пределами города, а так как шоссе пересекало железную дорогу, и грязь становилась всё тяжелее и гуще, он повернул на железную дорогу и пошёл по насыпи в ночь. На железной дороге колебались фонари-семафоры, и промчался один чёрный локомотив в железной броне, так что ещё долго слышалось, как на стыках размеренно стучат рельсы, будто кто-то бьёт по ним кувалдой. Из-за заборов, амбаров и складов, которые лишь угадывались в темноте, свистел северный ветер и ледяными волнами переливался через мелкие и едва заметные конструкции, воздвигнутые человеком на пустой земной коре ради своих жалких, незначительных и для природы совершенно безразличных намерений.
Ледяной ветреный поток переливался через северные холмы в долину, на дне которой целых пять дней словно отравляющий газ бесновался южный ветер, под ударом вихря на хребту горной гряды вспенивались облака, как дельфины на морских волнах, туман стал исчезать, и показались звёзды.
Профессор Кукец вспомнил эти звёзды c астрономических карт (хотя ему всегда было неприятно, когда кто-нибудь начинал говорить о звёздах, так он сам изучал все эти звёзды и знал, и что на них всё так же бессмысленно и пусто, как и на этой нашей звезде), он на этот рад обрадовался этим далёким лучам и глубоко вздохнул, а ледяной северный ветер наполнил его внутренности словно чаша холодной воды. — До чего же хорошо вот так, распрямившись, звёздной ветреной ночью стоять наперекор стихиям! Человек гибнет в вонючих пивных и прочих дырах, где все комнаты тесны, как коробки для сигарет! Здесь, на дне долины, мысли людей заняты предметами и вещами, у них остекленевший взгляд, ими движут планы и эгоизм. А ведь есть звёздные, ветреные, самые базовые сущности, которые во всём городе не понимает никто, кроме двух-трёх одиноких людей, которые вот так, в бегстве от всего и всех, бродят в одиночестве.
Ощущение этой, такой жизненной действительности только лишь и важно, и эту глубокую и единственную действительность не ощущает никто, об этом не говорит и не думает никто, правда, понять эту действительность — значит, стать для всех странным, одиноким, далёким, чуждым, непонятным, повсюду, для всех и всем совершенно по-идиотски лишний! А как раз в этом и проблема! Нужно сражаться день и ночь за эту действительность, и через эти гримасы и ужасы, безумцев и подлецов пробиться к уединению и к этой чистой, ветреной, звёздной купели. Действительно нужно уйти! Нужно уйти в свободные, голубые просторы! Нужно уйти! Слева остаются грязные очертания города и мерцание фонарей, лают собаки, город пустой, чуждый и отвратительный, а фонари на окраинах горят одинаково тоскливо, жутко, словно в то далёкое время, когда мы страдали из-за женщин (и из-за одной, и из-за другой, и из-за третьей), всё остаётся позади нас, собаки лают, а человек с палицей идёт по ясному небу между Орионом и Плеядами, и его шаль развевается в пространстве. Это существует в действительности, как самая истинная и самая глубокая реальность. Гармония мирного и тихого глубокого дыхания далёких пространств, где нет ни дождя, ни церквей, ни учительской, ни тетрадей по математике, ни каких-либо сумасшедших, обволакивающих человека своим бредом как слюнявые улитки. Ветер свистит, человек идёт смело и уверенно, звёзды скрипят под ногами, и всё позабыто. Человек теперь больше не какой-то определённый человек, Рафаэль Кукец, учитель математики и физики в такой-то и такой-то средней школе, и не проживает в маленьком провинциальном городе с кишащими клопами кафанами и тремя памятниками (двумя генералами и одним монахом). Грязные улицы, опущенные занавески, запертые на замок двери, а в тавернах вино, одиночество и дым. Ох, как должно быть неприятно жить в такой маленьком городе, где человеческие головы — лишь водянистые тыквы, наполненные пошлой мешаниной, и где всё ограниченно и скучно. Вот так нужно взбираться вверх, на ветру, свободно, энергично, решительно! Рафаэль Кукец отхлебнул ветреного эликсира, наполнился им словно параплан и летел всё дальше. Он энергично продвигался вперёд шаг за шагом, ударяя своей деревянной палицей звёздные миры слева и справа, будто разбивая стекло. Звёзды и солнца разлетались, сверкая в голубом стеклянном пространстве, а глубоко внизу над городом северный ветер насвистывал песни, полные кислорода, который поднимался на поверхность и пенился, как пузырьки над болотом. На следующее утро прохожие нашли тело Кукеца на туманной железной дороге, и власти смогли установить личность трупа только после необычайно долгого расследования. Был ли это несчастный случай или самоубийство — определить было невозможно.