Вьется нить
Шрифт:
Я еду одна. Пока даже без попутчиков. Одна во всем купе. Нижняя полка, на которой я лежу, покачивается вместе со мной, баюкает меня, и я словно в люльке. Лежу, дремлю. Блаженство.
Станция. Прямо в окно, мне в затылок, светит фонарь. Глухой гул голосов, торопливые шаги, суета… А мне все равно хорошо. Уже не дремлю, глаза открыты, но я по-прежнему лежу, вытянувшись на спине, не шелохнусь. А надо мной верхняя полка, только и всего. Постепенно все вокруг отступает, и я замираю в ожидании: вот дрогнет стрелка часов, и настоящее поменяется местами с прошлым. Почему бы и нет? Пусть вьется нить.
…Не фонарь светит в окно, а солнце всходит. Вдали, над лесом, где тычутся своими верхушками в небо темные ели. Я не одна. Со мной Иосиф. Мы сидим друг против друга на откидных сиденьях в узком коридоре вагона. В летнем рассвете с готовностью бегут нам навстречу поля и луга, то понизу, то на возвышенности.
Я достала зеркальце из сумки и, как это со мной бывало всю жизнь, с детства по сегодняшний день, не узнала себя: «А, вот ты какая?»
— Седой волос… — с обидой, неизвестно на кого, пробормотала я. — Видишь, вот, в левом углу рта уже и морщинка появилась.
Так я пожаловалась Иосифу, потому что привыкла ничего от него не таить. Иосиф воровато оглянулся по сторонам и поцеловал меня в левый уголок рта. С серьезным видом снова подул на указательный палец:
— Нет морщинки.
И еще мне сказал Иосиф:
— Глупышка, ты теперь красивей, чем в двадцать лет.
А было мне тогда тридцать.
Седых волос прибавилось, морщинок тоже. Они всякому видны. Но никому не придет теперь в голову дунуть и развеять по ветру мою седину и мои морщинки. И некому сказать мне: «Глупышка, ты теперь красивей, чем в двадцать лет». А Иосиф, он сказал бы мне это сейчас? Он ведь был так правдив. Все равно сказал бы.
Эстер, мою подружку с юных лет, к которой я еду в гости, ее муж двадцатилетней не видел. И даже в пятьдесят не знал. Он был вдовцом. И она овдовела. Вот и встретились случайно вдовец со вдовой. Присмотрелись друг к другу и поженились. В своем письме ко мне Эстер взахлеб расхваливает своего нового мужа. А он? Не может же он помнить ту Эстер, которой не знал. И что же? Просто видит в ней красивую пожилую даму, с которой не стыдно показаться на людях. Она и хозяйка хоть куда, и не корчит из себя барыню, вот и обеспечил себе человек спокойную старость.
…Эстер простужена. Она лежит, а я сижу на краю ее железной койки в общежитии. Я молчу, она говорит. Как всегда. Где ни появится, говорит прямо с порога. И засверкают белые зубки меж приоткрытых сочных губ, и вместе с ней будто солнце запросто войдет в дверь.
У Эстер на коленях, прикрытых простыней, лежит изрядно потрепанный журнал. Мы с ней прилежно разглядываем фотографию старой дамы в длинном, до пола, платье. Если заглянуть в Большую Советскую Энциклопедию, то нетрудно будет убедиться, что дама в то время, когда мы смотрели на ее фотографию, находилась в зените своей славы и красоты. Нам, однако, она казалась старой. Что же касается энциклопедий, то мне и моей подружке навряд ли доводилось их видеть, тем более Большую или Малую Советскую… Эти еще и зачаты не были.
Итак, мы с Эстер разглядываем фотографию старой дамы в длинном платье, которое облегало ее так тесно, будто на ее фигуру была натянута вторая кожа. А ниже колен платье куполом располагалось на полу.
Эстер говорит: когда она будет старой, она сошьет себе точно такое же платье, как у этой знаменитой актрисы, и прическу такую же сделает. Округлыми движениями рук Эстер показывает, как она зачешет волосы кверху, потом обовьет ими кисть и воздвигнет на макушке высокую башенку. Сзади она закрепит башенку большим гребнем, а по бокам с обеих сторон украсит ее двумя шпильками. «Из слоновой кости, — доверительно сообщает мне Эстер. — Красота, не правда ли?» От мысли, что она может быть похожей на знаменитую актрису, Эстер вся лучится радостью. Ради этого она готова хоть сейчас стать старой.
Когда Эстер говорит, я не спускаю с нее глаз. Я люблю на нее смотреть, А слушать ее мне как-то неловко. Вот, к примеру, моды… Может быть, это мелкобуржуазно, говорить о модах. Сама-то я ходила и по дому, и по улицам города чаще всего босая. Мы все топали босиком, все девушки из еврейского педтехникума. Летом, конечно. Не столько ради того, чтобы сберечь свои башмаки на зиму, как из желания досадить городу, который нас, восторженных телушек, считал «распущенными» девицами.
Эстер училась в театральной студии, и ее представления о жизни были несколько иными, чем у нас. Она босиком не ходила. И как одевалась… Однажды она купила на барахолке атласное подвенечное платье и собственными руками перешила его. Еще и на блузку осталось. Платье она надевала по праздникам, блузку носила каждый день под черным сарафаном.
Сарафан был не ахти какой, из материала, который прозвали чертовой кожей. Хотя в черта никто не верил, о коже его почему-то существовало вполне определенное представление: мягкой она уже во всяком случае не могла быть. Но что до того Эстер? Надень она сарафан из жести, на ней он стал бы бархатным. Тем более что в вырезе сарафана сверкал ослепительный атлас, и рукава с манжетами рубчиком были из того же невестина материала.Эстер и туфли себе смастерила собственными руками. Из той же чертовой кожи, кстати. Для туфель эта материя подходила как нельзя лучше. Стройные ноги Эстер в черных туфлях на веревочном ходу легко и бесшумно ступали по деревянному тротуару. А за спиной у нее будто камни перекатывались. Ноги в широких, как паруса, брюках-галифе, заправленных в тяжелые сапоги или же в подкованные железом грубые башмаки, неотступно следовали за ней («Разрешите познакомиться, барышня!», «Позвольте проводить вас, гражданочка!»). Время от времени Эстер оборачивалась, чтобы бросить несколько обескураживающих слов сапогам или башмакам, и, гордая, глядя прямо перед собой, продолжала свой путь.
Пытаюсь представить себе нынешнюю Эстер, походит ли она на ту знаменитую актрису из потрепанного журнала — прической, туалетом? Если придерживаться взгляда моей мамы на моду, то это вполне вероятно. «Новых мод не бывает, — решительно говорила мама. — Когда мода выходит из моды, ее укладывают в сундук, где дожидаются своего часа моды еще старше. А когда сундук наполняется до краев, его переворачивают, и мода, самая забытая, поднятая со дна, становится «новой модой».
Я покачиваюсь вместе с полкой в такт колесам и улыбаюсь про себя: бог с ней, с той актрисой. Эстер всегда остается самой собой, и она мила моему сердцу такая, какая есть. «Мой муж на редкость добрый человек», — пишет она мне. По ее словам, он ждет не дождется моего приезда. «Ох и наговоримся мы…» Ну как не узнать Эстер?
Лето. Почти все на каникулы разъехались по домам. Тех, кто остался, разместили в комнатах двухэтажного каменного дома, в главном корпусе. Деревянный флигель в глубине двора заняла на летние месяцы театральная студия.
Днем я студийцев почти никогда не видела. Днем я пробивала дырки для шнурков в мужских ботинках, устроилась на все лето на обувную фабрику. После работы я во весь дух мчалась домой, в общежитие, боясь упустить момент, когда веселая ватага студийцев высыпет со двора. Быть среди них, стать одной из них, учиться на актрису — об этом я мечтала день и ночь. С самого раннего детства меня влекло к театру. Так, во всяком случае, мне казалось в то лето. Я должна непременно стать актрисой. Еще была здесь одна затаенная мысль, которую я даже себе самой не разрешала додумать до конца. Ведь когда я стану актрисой, я смогу сколько душе угодно смотреть на него, на юного бога, который, на удивление всем, вышагивает по городу в штанах, стаченных из разноцветных лоскутов — ситцевых, байковых, шелковых. И узенький, золотистого цвета кушак перехватывает его тонкую, как у девушки, талию. Он весь в движении — шаг его энергичен и напорист, и широкие лоскутные штанины, ослепляя прохожих своей пестротой, вьются вокруг его ног. Ворот белой рубашки всегда расстегнут, а волнистые черные кудри, не умещаясь на голове, то и дело ниспадают на лоб, и нетерпеливый молодой бог с досадой водворяет их на место. Я вижу его в открытое окно, когда он проходит мимо, смотрю ему вслед, и до меня доносятся порой обрывки его речи. Говорит он всегда горячо, все об одном и том же: о новом театре, каким он должен быть. А быть ему следует театром зрелищ. Я нисколько не сомневаюсь в правоте этих слов, хотя смысл их до меня не совсем доходит. Но что тут удивительного? Вот же товарищи моего молодого бога слушают его и не спорят. Никто бы не мог разубедить меня в том, что именно он обучает их игре на сцене. Его самого никто в городе пока еще ни в какой роли не видел, но между тем на улице на него указывают пальцем:
— Вот идет главный актер!
Первый спектакль студии. Сижу на галерке. Безотчетно повторяю лицом то, что улавливаю на лицах актеров. Кто-то поглядывает на меня с удивлением, может быть, даже смеется надо мной. Застываю, как статуя. Но ненадолго. Забывшись, снова начинаю лицом подыгрывать актерам. Спохватываюсь только тогда, когда опускается занавес.
…Ночь. В комнате темно. На соседних двух койках спят мои подружки. Я далеко от них. Вижу большой зал, битком набитый людьми, которые стоя хлопают в ладоши и кричат: «Файнберг! Браво, Файнберг!» В который раз выхожу на ярко освещенную сцену, даже глазам больно. Кланяюсь направо, налево, и галерке кланяюсь, как же… Убегаю за кулисы. Но публика не расходится. Стоят, хлопают в ладоши, кричат: «Файнберг! Браво, Файнберг!»