Входите узкими вратами
Шрифт:
Твардовский был не рядовой приближенный, от которого отбери его пост, и ничего не осталось. Он был именем своим огражден, его «Теркин» давно уже стал народным достоянием, это и правители уразумели. Но проявил непокорность, и на очередных выборах в Верховный Совет народ узнал, что отныне его избранник не Твардовский, а Чаковский.
Для Солженицына, который ненавидел этот строй, точней сказать, не столько строй жестокий, сколько его идеологию (скиньте с себя эту кровавую рубаху, писал он в письме к вождям), для него подобные звания и должности вроде бы не должны были иметь значения, у него их и не было, а чего нет, невозможно отобрать. Хотя, случись такое чудо, избрали бы его вдруг в Верховный Совет, не уверен я, что он в ту
Но то, от чего сегодня многие отрекаются с легкостью и выгодой для себя, для Твардовского это было его убеждением. На пути к нему он через многое в жизни переступил. И теперь собственную плоть отрывал от себя. Я видел, как оскорблен, мало сказать — оскорблен, унижен был, когда по выделенной квоте вместо него «избрали» в Верховный Совет Чаковского.
Помню шестидесятилетие Александра Трифоновича. Ранее, когда ему полвека исполнилось, он отказался от пышного празднования в Колонном зале: дайте мне лучше квартиру, сказал он. И вот — шестьдесят. Уже известно было, что ему пожалуют или, как официально именовалось, «присвоят» звание Героя Социалистического труда. Быть может, странно теперь покажется, но ему хотелось этой звездочки. А ведь имя его само по себе было выше наград, он наградил народ своей поэзией.
Но перед самим юбилеем сажают в сумасшедший дом Жореса Медведева, он написал книгу о Лысенко. Многие хотели бы совершать смелые, честные поступки, но каждый раз обстоятельства мешают: у одного вопрос квартиры решается, у другого дочка в институт поступает… Твардовский сказал: «Если не я, то кто же? Если не теперь, то когда?» И вместе с Тендряковым поехал в сумасшедший дом к Жоресу Медведеву, начал борьбу за его освобождение.
Разумеется, такой предерзостный поступок власть не могла оставить без последствий. Мы с женой были приглашены на грустное его шестидесятилетие, справлялось оно за городом, на даче. Он, Мария Илларионовна радушно встречали гостей. У большого во всю террасу стола хлопотала, еще и еще поднося из кухни, Оля, младшая, особенно, как мне казалось, любимая, даже с какой-то болью любимая дочь. Однажды, в тяжком запое (по времени это совпало с очередным запрещением уже сданного в набор номера «Нового мира») пригрезилось Александру Трифоновичу, что Оля умерла. И плача, он рассказывал об этом, и невозможно было его переубедить, пробиться в помраченное сознание, страшно представить, что он тогда въяве пережил.
Гости съезжались, уже было известно, что награда снижена до минимума: орден Трудового Красного Знамени. Ниже — только многоцветный, как мордовский сарафан, новоизобретенный орден «Дружбы народов», еще ниже, в самом уже низу — «Знак почета», прозванный «Веселые ребята». Орденов не хватало, горстями для ублаготворения швыряли их из Кремлевского окна в народ, измысливали новые: беря себе, надо было давать другим. Это про императора Павла сказал Карамзин: «Он отнял у казни стыд, а у награды честь». О чести говорить уже не приходилось, но унизить наградой могли.
Александр Трифонович, виду на подавая, шутил с гостями, но еще не переступил он в себе ту грань, за которой человек свободен. И за стол не садились, ждали Шауру, слух прошел, что выехал, едет, ему поручено поздравлять…
Шауро, прозванный великим немым, еще не так давно был завучем в школе, всего лишь. Звездный час его настал, когда в республику с визитом прибыл Подгорный, был такой у нас президент. Шауро, к тому времени уже занимавший какую-то должность в ЦК Белоруссии, сопровождал его в поездке, понравился и вскоре был вызван в Москву, посажен в отдел ЦК: оттуда, с вершины руководить культурой.
Обходительный, голос тихий, манеры мягкие, глаза лживые, но глядит с такой искренностью, прямо из души — в душу. «Народу вера нужна, — внушал он мне однажды у себя в кабинете, когда я в очередной раз пришел к нему ходатайствовать за Быкова, которого травили
в республике, а я по дурости предположил, что, будучи сам из Белоруссии, заступится Шауро за земляка, поможет. Но он всякий раз пропускал мимо ушей то, что говорю я, словно вовсе ничего не говорилось, и продолжал с той фразы, которой кончил. — Вера нужна народу. Вот веру литература и должна дать, в этом главная ее задача». По вере ли это была тоска или по страху, который долго держал народ в повиновении, не знаю. Но вот ленинградский партийный царь и бог Романов выражался ясней: «Надо, чтобы люди любили, не рассуждая».А я смотрю, бывало, в лицо Шауры, и вижу деревянную лопату: раньше из липы резали прямоугольные деревянные лопаты — снег убирать, — чуть вогнутые с лицевой стороны. Желтое продолговатое лицо Шауры было точно как эта лопата. Но — с глазами. И вот его-то ждали к столу, не садились некоторое время.
Маршала Жукова, с которого опала не была снята, прибыл поздравить с днем рождения, верней сказать, высочайше посетил министр обороны маршал Гречко, получивший маршальское звание из рук Брежнева после войны. Доложили: «Маршал Гречко!». «Генерал Гречко! — не выйдя, отчеканил Жуков. — Маршала такого не знаю!» Скинувший уже было на руки адъютанту шинель, Гречко надел ее в рукава и отбыл.
Больно мне было в тот день за Твардовского, когда мы, виду не подавая, прогуливались по участку, занимали себя разговорами. Трудно отрывал он от себя привычное прошлое. Но отрывал. А только тот и заслуживает уважения, кто себе в ущерб поступает по долгу и совести.
Когда летом 86-го года предложили мне стать редактором журнала, я и этот юбилей вспомнил печальный: а не наденут ли на меня седло, не затянут ли подпруги так, что и не вздохнешь? Первая, главная несвобода человека — дети. Много ли найдется таких, кто бы детьми пожертвовал, чтобы мысль свою доказать? Но кто и на это пойдет, страшный человек. А другая несвобода — дело, тут ты опять же не себе принадлежишь. Меня отговаривали дома: ради чего весь уклад жизни менять?
В пьесе «Пристегните ремни!», написанной мною вместе с Юрием Петровичем Любимовым, была реплика, которая всякий раз почему-то шла под смех и аплодисменты зала: «Самые опасные те люди, кому ничего не нужно. Каждому человеку должно быть чего-то нужно: кто квартиру просит, кому должность нужна…
Это хорошо, это по-нашему, пускай. И после смерти человеку все равно чего-то нужно: где похоронят? какая пенсия семье? А вот те, кому ничего не надо, они-то и есть самые опасные, от них чего угодно жди!»
Рассказывали, в Ленинградский обком партии приглядели с завода толкового инженера: дряхлеющему телу требовалось вливание свежей крови. Поработал немного, предложили ему квартиру. «Спасибо, у меня есть». Предложили со временем дачу. «Спасибо, у меня хоть плохонькая, но своя, сам строил». И пришлось от него избавляться, рядом с ним другие неуютно начинали себя чувствовать.
Вот и мне, серьезно говоря, ничего не было нужно, жил я не дарованным, а заработанным. Но на журнал «Знамя» мощно рвались четверо. Одного подпирал Московский комитет партии, членом бюро которого он состоял. Другого двигало Главное политическое управление армии, немалая сила, надо сказать. Третий претендент сам сидел в цековском кресле: зав. сектором. Четвертый же по обыкновению своему должность бы взял, возглавил почетно, а работать за себя посадил бы кого-нибудь.
Есть у Достоевского мысль про ошибки ума и ошибки сердца. «Недоумения ума, — писал он, — исчезают скорее и бесследнее, но ошибки сердца — это уже дух зараженный, это такая степень слепоты, для которой факты ничего не значат, она и факты перерабатывает на свой лад».
Этих четверых я хорошо знал: и дела их и лица. Вглядывайтесь в лица. Слова могут лгать, по лицам читается многое. И вот им отдать журнал?.. Виктор Астафьев, узнав, что я стал редактором, писал мне в дальнейшем: «На это можно решиться только ради литературы».