Via Crucis
Шрифт:
Николюня вынул из палисандрового хьюмидора толстый “черчилль” шоколадных тонов, сорвал упаковку, покрутил в пальцах и бросил назад в ящик. Его пацанская речь так резко контрастировала с дорогой обстановкой, бронзой и сигарами, что вызывала невольное восхищение у слушателей.
– Мы, дети бараков, и коммуналок, голодное военное поколение, да что мы видели хорошего? – неожиданно перешёл на патетический стиль Николюня, обнаруживая совсем другую сторону личности. Понятно, подумал Денис, человек-то не глупый и язык подвешен.
– Ничего, – зачем-то ответил Теплоструев, хотя вопрос был риторический. Хозяин ухмыльнулся.
– Мы – послевоенные пацаны-босяки, а кругом разруха. Вокруг страх и веселье, тупость и взаимовыручка, менты и вседозволенность. Я – безотцовщина. Отец без вести пропал в сорок втором. Я его и не помню совсем. Несколько карточек осталось, там мама молодая. А в пятьдесят пятом уже как старушка… Вот она картина детства: кругом пьянство, заборы покосились, бухие
Денис замер с печеньем в руке, поднесённым ко рту и не смел откусить. Борис молчал, опустив глаза. Только Маргарита Генриховна с равнодушным видом пила из тонкой фарфоровой чашки, держа её двумя пальцами за ручку.
– Чувствуешь этот хлеб так ясно… – продолжил хозяин. – Так отчётливо, словно в руки его взял и укусил уже, и он теперь – часть тебя. Такое вот предхлебное чувство, сродни помешательству. И ещё казалось, что как только хлеба будет вдоволь, сразу всё станет по-другому. Не что-то конкретное, а всё. Вот взойдёт это каравай-солнце над землёй, и мы станем другими, мир изменится. Может и драться стенка на стенку не нужно будет, да воровать и напиваться незачем станет. Да и как тут не стать другим, как не преобразиться, когда на тебя сверху зорко эдакий хлеб небесный смотрит!
Денис бесшумно откусил кусочек печенья и принялся жевать. Горничная не торопливо разнесла шоколадные конфеты и цукаты. Она же увела собак гулять и те пошли за ней, похрюкивая и шумно сопя. Хозяин же продолжил рассказ.
– Я рос без отца, а Мишка – без матери. Отец его, бухгалтер на МТФ, добрейший был человек и горький пьяница. В сорок пятом и сорок шестом, в Германии, сторожил цистерны со спиртом, вот и пристрастился. А как мать Мишкина в сорок девятом умерла, стал пить ежедневно, иногда и по-чёрному запивал, до зелёных анчибелов. Мишка был с виду тихий, не многословный, но это только первое впечатление. Он упрямый очень, а если разозлится, совсем с катушек съезжал, страшный становился, ударить мог. Отца поколачивал. Я его “дёрганый” звал. А некоторые даже дружка моего сумасшедшим считали, стороной обходили. Ну, в шестнадцать лет нас со школы погнали, за поведение. Я конечно заводной был, бедовый, но учился без двоек, читал с охотой. Меня без экзаменов приняли в железнодорожное училище, на путейца, стипендию платили, я самостоятельным стал. Кормили, опять же, уже не плохо. Мишка тоже голову имел светлую, химию любил. За два месяца выучил, что положено и поступил в фармацевтическое училище. Вот летом пятьдесят шестого, или пятьдесят пятого, это и произошло. Втроём мы пошли на речку, где Лесное Озеро. Хоть и не близко это, но там пляж песчаный и берег ровный, молодёжь там околачивалась летом. Я, Мишка и Костян Выксин с нами. Бутылку дёгтя купили у старухи Ярушкиной, только она школьникам самогон продавала, сигарет ещё у шоферов настреляли. Тряхнули двух малолеток на мелочь по дороге, дыню ферганскую прикупили. Девок звали с педухи, помять-пошпецать их хотели, да они не пошли.
Хозяин особняка тускло улыбнулся, растягивая необычно глубокие морщины между скулами, носом и верхней губой, словно выдолбленные теслой скульптура. Потом он поскоблил довольно редкую седую щетину на лице, которая перешла эстетическую грань и постоянно чесалась.
– Вот, отращиваю. Благодать сокрыта в бороде, как в волосах Самсона, так говорит наш отец Василий, – немного оправдываясь, заметил Николюня.
Денис слушал внимательно, не заметно для себя глотая одно печенье за другим. Казалось, Николюня ударился в старческие воспоминания, никому не интересные и ни к чему не ведущие, но историк чувствовал, что скоро начнётся что-то важное и любопытное. Прошлёпала горничная с очередной дозой печенья и орехов для прожорливого гостя. Через пару минут хозяин продолжил рассказ.
– Расположились мы на песочке, друганы по жизни, стаканы вынули, накатили, повторили, закурили. Солнце вышло, припекло. Эх… Но нам что-то не весело. За жисть перетёрли. Только по третьему набулькали, приходят на берег три гребня нашего возраста с подругами. Холёные такие самцы, розовые. Рубашки белые, глаженые. Девки дородные такие, завитые, щекастые, всё смеются, толкаются. Одна особенно красивая, волосы до пояса, гребешок в волосах перламутровый, за ручку своего кузю держит, а он ей на уши подсел, бу-бу-бу, в глаза заглядывает. Любовь, значит, у них. Вот они плед расстелили, харчи разложили. Ну, бублики там, лимонад в бутылках, конфеты
какие-то. Тыры-пыры, сидят, едят, смеются. И мы, глядя на такой праздник жизни, выпили молча, как на похоронах и не хрена не смешно нам. И каждый думает: почему? Почему я тут на мятой газетке, в грязном пиджачишке самогон пью, а не на пледе шерстяном с подругой обнимаюсь? Как такая несправедливость в мире возможна, и кто за это ответит? Один ушлёпок, толстый, рыжий, в проволочных очёчках, встал на колени на пледе и давай своей подруге, такой же очкастой, как и он, читать стихи. Поклонился так картинно, смешно выло, он же на коленях стоял, будто земной поклон отвешивал и начал: “Шёпот, робкое дыханье, трели соловья…” Я это стихотворение слышал, училка в классе читала. Прочёл и опять кланяется. Девка его, губастая, мордастая, руки полные такие, в веснушках, уже венок сплела и на голову этому чижику возложила. Мишка посмотрел на это дело хмуро так, выругался и отвернулся. Мы закурили, хмель как рукой сняло от негодования. Третий парнишка, самый тихий с виду, маленький, хромал ещё на левую ногу, вдруг встал и подошёл к нам. “Не могли бы вы не выражаться при дамах и не курить?” Так он и сказал. Даже мы с Костяном такой борзости не ожидали. А Михась поднимается во весь рост и смотрит на наглеца безумными круглыми глазами. Костян мне шепчет: “Это заведующей РОНО сын, я его знаю, тут жиганить западло”. Но поздно, за минуту Мишка и тот, хромой, уже дошли до полного непонимания, Михась на мат перешёл, а этот роношник всё его утихомирить пытается, но держится смело и не отступает. Вся компания на пледе замолчала и в нашу сторону смотрит…Николюня вновь взял в пальцы сигару и начал вращать её быстро и умело. Видно было, что он волнуется, дойдя до важного момента повествования. Денис, понятия не имевший, кто такие Костян с Мишкой, да и впервые видевший самого рассказчика, тем не менее, уже сопереживал происходившему в далёком то ли пятьдесят пятом, то ли пятьдесят шестом году.
– Что, драка была? – Денис прервал затянувшееся молчание рассказчика догадкой.
– Драка? – удивлённо переспросил Николюня. – Нет, драки не было. Драки в девяносто первом были, да в девяносто третьем немного, вот это драки, махались знатно. Хромоногий, Витька его звали, толкнул слегка в грудь Михася. А тот уже в прострацию впал и в долю секунды, так что мы не успели опомниться, нагнулся, вынул ножик из дыни и в живот этому рыжему воткнул. Витька за живот схватился, а на белой рубахе кровь выступила. Никто ничего понять не может! А с нашего пледа вообще не видать было, что происходит, поскольку их товарищ спиной стоял… Ну, как разобрались, крики, визг, народ сбежался!
Николай Иванович, наконец, обрезал кончик сигары и стал её раскуривать, громко пыхтя и отплёвываясь. Маргарита Генриховна сделала условный знак и на столик рядом с хьюмидором горничная поставила широкий стакан с ржано-соломенного цвета жидкостью, наверное, виски.
– Ножик-то хиленький был, перочинный, даже до брюшины не достал, – тут Николюня очень глубоко и сосредоточенно затянулся сигарой. – Мишка нож в воду бросил… Сел на берег, голову обхватил руками и сидит, не шелохнувшись. Я к нему подхожу, толкаю, а он как каменный. Потом поднимает на меня глаза. Да, тут я ещё больше удивился. Никогда у человека такого взгляда не видел. Главное, страха там не было. Больше потрясение и тоска, тоска … И ещё что-то такое, что я назвать не могу.
Он разогнал дым рукой и продолжил:
– Миху не посадили, хотя это уголовка, да и мать Витькина истерила как будто её сыночка на куски порезали. Несовершеннолетний, лёгкие телесные, не лютовали прокуроры почему-то. Отправили его в исправительный интернат для трудных подростков. Через полтора года он вернулся, потом училище закончил. Отец его заболел тяжело, рука перестала работать. Мишка в Лебединское в аптеку помощником фармацевта устроился, за отцом ухаживал. Компания наша распалась, и чем он жил я не знал. А потом отец его умер, в шестьдесят шестом и Мишка уволился из аптеки и уехал куда-то. Пропал. Никто в городе не знал, куда он подался, да чем занимается… Денис, ты спросишь, зачем я всё это рассказываю?
– Спрошу, – смиренно кивнул Теплоструев.
– В семьдесят первом открылась церковь в Лесном Озере, приехал туда с Кавказа один монах, Павел звали.
– Иеросхиромонах Павел Яснов, – уточнил Денис. – Отшельничал в Абхазии, служил в Сухуми, Телави и Тбилиси.
– Ну да, ты знаешь. А через несколько лет…
– В восемьдесят первом? – осторожно спросил историк.
– Да, похоже на то, я как раз пошивочный цех в старом бабкином доме открыл, батники шили, по области возили…
– Фамилия вашего друга Миши часом не Трунов была? – Денис теперь ясно понял смысл рассказанной истории.
– Догадался, молодец! – Николюня поискал глазами, куда деть пепел и стряхнул его в чашку с чаем. Горничная с запозданием зашаркала за пепельницей.
– Та-ак… а крест-то вы видели?
– Несколько раз видел, но давно, ещё в начале девяностых. Тогда мода на религию пошла, и я к Мишке, ну, к Мартирию, ездил на службы молился, чтобы дела шли гладко, и чтобы не грохнули в разборках. Но бизнес утянул меня в столицу, больше мы не виделись. А потом он умер.
– В две тысячи девятом, – подсказал Денис.