Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Видимо-невидимо
Шрифт:

Зима что была, что не было. Была тишина и одиночество, были долгие ночи и короткие слабые дни, были морозы и снег, наполовину заваливший окна, лучина в светце и длинные, подробные и неразборчивые сны, по которым утром душа томилась. Вспомнить их было невозможно, только маленькие кусочки, как цветные камешки, застревали надолго. Что-то милое и радостное, что-то желанное и по сердцу — но о чем, к чему? Откуда пришло, куда идет? Не вспомнить. И вся зима прошла, как сон. Откапывался, ходил в лес по дрова, кормил пшеном кур, разбивал у берега лед и носил воду. Топил печь, размачивал сухари, приносил из погреба соленья. А дольше всего сидел у замерзшего окна и смотрел в него, смотрел, будто что-то там видел. Что? Не помнил.

А

весна была быстрой и дружной. Балка выспалась, отдохнула, приготовилась жить — и зажила ярко и весело. Острые травинки показались из согревшейся влажной земли, на ветках развернулись нежные листочки, солнце золотило свежую красу новорожденной земли. И Олесь отогрелся на солнце, спустился в овраг, накопал свежей глины — и месить, мять, колотить, греть в руках и силу в нее вдавливать, тепло вминать. Круг не шевельнул — другого просила душа. Свисток вылепил, надрезал, выстроил вокруг гладкое тело с выпуклой грудкой, оттопырил крылышки, вытянул ножки, вывел крутым изгибом головку с приоткрытым клювом. Тяжеленькая, тугая птичка ладно в руки легла, еще непросохшую проверить поднес к губам — вышла тонкая песенка, простенькая, в два тона: цвик-цвук, а если быстро пальцем бить — то трелью залвается. Вздохнул мастер: ладно вышло. Душа его поет — и птичка глиняная ей в лад поет. Хорошо. Набрал воздуху еще, поднес к губам узкий хвостик, дунул теплым из груди. Только в ладонях — фрррх! В лицо коротко повеяло, в руки холодом пахнуло. С пустыми руками остался мастер, а по плетню уже скачет птичка — вроде дрозда, коричневая, с круглой грудкой, с маленькой быстрой головкой. Цвик-цвук.

А Олесь, не дыша, потянулся за новым комком.

К вечеру целую стайку уже наладил — прыгали по плетню, по крыше, самые отчаянные перелетали через плетень и ковыряли лапками в травяных корнях, взлетали на деревья над оврагом. Посвистывали на разные голоса. Маленькие и побольше, писклявые и поглуше, они на глазах обретали цвета и повадки, разнились между собой и были схожи звонкостью и проворством. Олесь разогнул затекшее тело, вышел, неловко ступая, за плетень, окинул зачарованным взглядом сотворенную красоту. Покачал головой, вспомнив приговор, распахнул руки.

— А ты говорила… А вот! Получилось!

Засмеялась у него за спиной.

— Получилось, мастер. У тебя вышло.

Даже не обернулся. Обошла его, встала перед ним, заглянула в глаза.

— Все обижаешься?

— Зачем обманула?

— Не обманула, нет. То дело точно было не твое.

— Ты сказала — не мужское. Оживлять. Совсем. Не только то.

Мьяфте улыбнулась. Такой Олесь не видел ее прежде: красной девицей, коса лентами перевита, на грудь перекинута, ниже пояса спускается, ровная, в руку толщиной.

— В общем случае… — начала она говорить и вдруг прыснула. — Не мужское, правда. Но случается и такое. Удивил ты меня. От тебя не ожидала.

— Вот как? — нахмурился Олесь. — Что-то никто от меня не ждет ничего особенного. Уж такой я… звычайный, сил нет.

— Как же? — отвернулась Мьяфте. — Вот Петрусь от тебя ждал чуда, разве дождался? А я не ждала. А вот оно! — Мьяфте протянула руки и на них с трепетом и шорохом опустились пестрые птички и защебетали. Она поднесла их Олесю на вытянутых руках, как каравай. — Живые, настоящие, смотри-ка. Вот и перышки, и глазки, и клювики костяные! И коготками цепляются… ой!

Она засмеялась и принялась отряхивать рукав нарядной сорочки, птички вспорхнули и разлетелись по веткам.

— Живые, уже и пропитание себе добыли. Хорошая работа, мастер.

— Да уж как умею… — с притворной скромностью ответил Семигорич.

— Ох и зол ты на меня… А ведь я не просто так, я, видишь, нарядная какая! — Мьяфте расправила вышитые юбки, притопнула красным сапожком. — Я за тебя свататься пришла.

Олесь не сразу продышался, да и тогда не нашел, что ответить. Смотрел на нее, воздух ртом ловил, глазами

моргал. Она, похоже, обиделась. Померкла, словно тень на себя навела, как будто даже и постарела.

Но молчала, смотрела на него и молчала. Олесь не вынес.

— Ты вон кто… А я? Тебе, может, такой же кто нужен. А я — куда?

— Не то говоришь, — отрезала Мьяфте.

— Да ты сама подумай: я тебя старухой видел, дряхлой, ветхой…

— А я тебя зародком видела, вот таким, — Мьяфте показала согнутый палец. — Не то!

— А говорят, что если жениться с тобой, то ты жениху горло режешь и кровь пьешь, и конец.

— Это дело человеческое, мне твоей крови не надо. Не то говоришь, Семигорич, говори уже то.

Олесь набрал воздуху — полную грудь, а сказал всего ничего:

— Не люблю.

И долго еще выдыхал лишнее, чем замахнулся — и не ударил.

Мьяфте и это не смутило.

— Я у тебя не любви прошу, я замуж за тебя хочу. Чтобы ты моим мужем стал. Чтобы ложился со мной в постель, и засыпал со мной, и просыпался. Пахал мое поле, урожай растил. Поле мое велико, не всякому по силе. Тебе — да. Ты мне подходишь, а полюбить еще успеется. Это дело наживное.

Олесь уже белый стоял, руками рубаху мял — чуть не рвал клочьями. Только бы не увидела, как поджилки трясутся, только бы не упасть самому. Силища вековечная стояла перед ним и в жены набивалась. Поди откажи такой, только и соглашаться — лучше в омут, в петлю, лучше живым в землю лечь… или то же самое оно и есть.

— Не буду я тебя любить, — вымолвил Семигорич застывшими губами. — Не лежит к тебе душа, не принимает сердце. Не по чину мне такая невеста, да и все. Вот мой ответ и другого не будет.

Сколько времени прошло в тишине — Семигорич не знал. Только стемнело вдруг, будто вечер сменился ночью, а когда успело солнце зайти, непонятно. Миг ли прошел, час ли, а только когда Мьяфте все же ответила, он вздрогнул.

— Вот и Хейно Куусела… — вздохнула Мьяфте. — Отказался меня любить.

Олесь впился в нее глазами: все ему стало ясно в этот миг, все предстало, как на ладони. Аж дух захватило от этой ясности, от неумолимости жизни и смерти, обступивших его. Страха только не было, страх смела кипучая волна гнева и отвращения:

— И поэтому он умер? Поэтому ты его жизни лишила, приговорила его? Мразь ночная, тьма могильная, гадина! Не получишь ты меня, хоть сейчас на стол укладывай — я готов, вот, дай обмыться только и в чистое одеться. Не боюсь я тебя. Лучше умереть, чем с тобой, паучиха, пиявица, в постели лежать.

И пока он это говорил — это, да и поболее этого — из глаз Мьяфте покатились слезы, чистые, хрустальные, и так вольно катились по ее лицу, словно она отродясь не стыдилась их, не стыдилась показать боль и горе. Сама она при этом словно колебалась: уйти или все же остаться и сказать, что просится быть сказанным. Но Олесь Семигорич не видел ее, не пытался даже: ему было все ясно и понятно, чего ж еще искать? Он стоял такой гордый и отважный, что Мьяфте невольно им залюбовалась и улыбнулась, хотя слезы всё текли по щекам и уголки губ дрожали в этой улыбке. И не было в ее голосе важности и гордости, с какими часто она говорит с людьми, когда она ему тихо сказала:

— Ты только заметь, мастер Семигорич, что всё это, до словечка, ты сам сказал, сам и придумал. Запомни это на всякий случай. Вдруг пригодится еще, — и подняла руку, отстраняясь от новых его обвинений. — Я не грожу тебе. Я думаю: вдруг увидишь что новое, против твоих мыслей. Так ты помни, что сам их придумал, не из бывшего взял. Легче будет понимать, что как на самом деле есть. А я пойду: на нет и суда нет. Прощай, Семигорич.

И даже отошла на пару шагов. Олесь ведь всегда быстро соображал, даром что многим казался медлительным и что в облаках витает. Он основательный просто, Олесь Семигорич, но тут уж — что раздумывать было? Тут всё ясно ему стало, еще яснее прежнего.

Поделиться с друзьями: