Видит Бог
Шрифт:
— Они приписали Давиду десятки тысяч, — громко сказал он. — Ты слышал?
— Слышал.
— Десятки тысяч? Ты хорошо слышал?
— Да слышал я, слышал, — ежась от неловкости, сказал Авенир.
— А мне всего тысячи. Это ты тоже слышал?
— И это слышал.
— Но ведь ему и до одного десятка тысяч еще эвона сколько.
— Ну, ты же знаешь, каковы женщины.
— А я-то свои тысячи набрал, ведь так?
— Еще бы.
— Они пели только для него — ты слышал их, правда? — и плясали тоже. А в мою сторону и вовсе не смотрели. Ты видел? Ты слышал?
— Да слышал же, Господи, — сказал Авенир. — Чего ты от меня хочешь? Я их и раньше слышал.
— И раньше? — возмутился Саул. — Когда?
— Да сто раз.
— А мне почему не сказал?
— Расстраивать не хотел.
Саул смерил меня убийственным взглядом и прорычал:
— Интересно, чем он теперь утешится, если не царством?
Сказать вам по правде, нечто очень похожее на эту именно мысль постукивало и у меня в голове с самого того времени, как я присоединился к
Вы поймете мою растерянность, если вспомните, что я был в ту пору отроком, и не более того, таким же лопоухим, как любой деревенский паренек, мало что знающий о разлагающей порочности и двойственности, которой способно осквернить себя человеческое сердце. Кто бы догадался тогда, какая ненависть ко мне вызревает в Сауле, или додумался до пугающего парадокса, согласно которому, чем большего я достигаю во славу его, тем пуще в нем разгораются зависть ко мне и вражда? Помню, как я мучился, впервые заметив, что он гневается на меня, и в какое странное, виноватое смятение приходил при каждом следующем приступе его гнева.
Прямо на следующий день злой дух принялся смущать Саула во второй раз за всю его жизнь. По Гиве поползли разговоры, что он опять погрузился в свою странную меланхолию. Едва прослышав об этом, я извлек мои гусли из лайкового футляра и стал терпеливо ждать. По слухам, Саул даже носу из своих покоев не показывал. К еде он не прикасался, рук не мыл, не омывал и праха земного с ног своих. Потребности в сексе также не испытывал. Умащать маслом власы и чистить под ногтями отказывался. Когда в его лампу наливали оливковое масло, он задувал огонь, невежливо бормоча при этом, что будет лучше проклинать темноту. Разумеется, обо мне вспомнили, и довольно скоро. На то, чтобы подкреплять его вином и освежать яблоками, времени тратить никто больше не стал. Музыка — вот к чему обратились мысли его приближенных. Естественно, я с энтузиазмом ответил на приглашение поиграть ему и попеть, увидев в этом шанс вернуть себе благосклонность Саула, изгнав из разума его зловещих призраков, столь мучивших беднягу. Просьбу Авенира я счел благословением свыше, решив, что небеса указали на меня, как на человека, способного совершить невозможное, облеченного благодатью, волшебной способностью исцелять посредством музыки. Я снова стал палочкой-выручалочкой.
Серенаду Саулу я начал нежнейшим моим, невиннейшим голосом, бряцая всеми восьмью струнами гуслей. Пел я божественно, куда там кастрату. Первая нота еще слетала с моих уст, а я уж понял по ее прозрачному тембру, что таких высот мне до сей поры достигать не случалось. Я вновь получил редкостную возможность наблюдать за нежным, умиряющим воздействием моего дара, видеть, как жалобные мотивы мои проникают в угнетенный разум Саула. Прямо на глазах он начинал оживать, поразительным образом оправляясь от кататонической депрессии, в которую впал прошлым вечером и в которой пребывал, когда я к нему вошел. Он шевелился, он подергивался, он приходил в себя, он возвращался к жизни. И это я был его провожатым. Я видел, как на моих глазах совершается чудо. И без малейшей заминки я перешел к исполнению моей довольно трогательной «Оды радости». Саул туго поводил из стороны в сторону головой, словно следуя темпу моей игры и испытуя свою способность руководить собственными нервными импульсами. Он выгнул спину, он раздвинул согнутые в локтях руки и повращал сочлененьями плеч, стянутыми опоясывающей их мускулатурой. Наконец он поднял затуманенное лицо и вгляделся в меня. На лице его застыло сокрушенное выражение человека, несколько времени назад потрясенного убийственной новостью и только-только начинающего приходить в себя. Я возрадовался, увидев его устремленный на меня взгляд, в котором я прочитал глубокую признательность и неизбывную любовь. Сомневаться в том, что он сознает — это я и никто иной спас его, не приходилось. Он улыбнулся — слабо, словно прося прощения, и искра разумения блеснула в его затуманенных, заплывших глазах, едва он разглядел меня и признал. Я понял, что спасен, — отныне он в еще большем долгу предо мной, чем когда-либо прежде. Окрыленный счастьем, я пристально глядел на него. И в следующий миг этот очумелый сукин сын вскочил на ноги, сцапал копье и, замахнувшись, со всей силы метнул его прямо мне в голову! Я остолбенел. Копье, гулко чмокнув, врубилось в деревянную стену, древко его, трепеща, гудело в дюйме от моего уха. Кто бы в такое поверил? Этот ублюдок самым серьезным образом пытался меня укокошить! Несколько мгновений я просидел, разинув рот, неспособный двинуться с места, так что он успел наклониться, схватить другое копье и снова промазать. Тут уж я вскочил и в ужасе убрался от него к чертовой матери со всей скоростью, какую смогли развить мои ноги.
Авенир, которому я рассказал о случившемся, сохранил полную невозмутимость.
— Учись и в дурном видеть хорошее, — философски посоветовал он, почесывая конопатую физиономию одной лапой и прерывая это занятие, чтобы присосаться к гранатовому яблоку, которое держал в другой. — Он же промахнулся, так чего ж тебе еще?
— Дважды.
— Ну так и не жалуйся. Не попал, и ладно.
—
Может, ты хоть гусли мои оттуда выручишь? Я взял с собой самые лучшие.— Главное, — сказал Авенир, вручая мне гусли, — не попадаться ему на глаза, пока у него от души не отляжет.
Эту задачу Саул мне облегчил, попросту удалив меня от себя. Я ожидал смерти или смещения. Вместо этого он назначил меня тысяченачальником. А затем принялся посылать на боевые задания в места отдаленные, выделяя мне дюжину, от силы две, бойцов, чтобы я сражался с толпищами филистимских захватчиков, которые вторгались в наши долины, мародерствовали, захватывали наши селения в северном Израиле и в юго-западной Иудее. Я послушно отправлялся туда, куда посылал меня Саул, и вел себя во всех отношениях благоразумно, стараясь его порадовать. Куда там! Весь Израиль и вся Иудея, казалось, сильнее и сильнее влюблялись в меня, поскольку я в моих триумфальных вылазках представал перед ними освободителем и хранителем. Но не Саул. Чем лучше я себя вел, тем с пущими боязнью и обидой он ко мне относился. Мои отчаянные, изначально обреченные на провал попытки умилостивить его и самого меня чуть с ума не свели полной их тщетностью. Я пребывал в совершенной растерянности. У меня начались учащенные сердцебиения, о которых я сочинил восхитительный псалом.
Одно, пережившее прочие, прискорбное обстоятельство моей жизни состоит в том, что мы с моим будущим тестем после того, первого эпизода с копьями никогда уже больше не чувствовали себя непринужденно в обществе друг друга. Чем, спрашивается, я это заслужил? Нет, вы мне скажите. Сдается, что оба мы продолжали биться над разрешением этой загадки и оба пришли к одному и тому же решению: ничем. Ответ для обоих нас огорчительный. Но его угрюмое недовольство и через край перекипающий гнев так никогда и не умерились. Меня же мучили неизбывные сожаления и опасения за сохранность моей жизни. Как мог я искупить в сознании этой патриархальной фигуры деяния, которых и не совершал никогда? В самом лучшем случае мы стесняли друг друга. В случаях похуже просто-напросто в глаза бросалось, что он и зрить-то меня не может без того, чтобы не обнаружить явственных симптомов буйственного и опасного смятения чувств. Эта его антипатия была очевидной для всех, кто его окружал, для Ионафана же и прочих она составляла предмет нервной тревоги. Сам-то я никак не мог понять, что к чему. Чего он от меня хотел? Кто бы мог в ту пору вообразить, что, по милости Самуила, он каждодневно борется с потребностью уничтожить меня, потребностью, которая, чем дальше, тем становится менее управляемой? Зловредный стервец отправлял меня в экспедиции с некомплектным личным составом, выбирая места по возможности удаленные, в трогательной, оголтелой надежде, что, может быть, надо мной отяготеет рука филистимлян, а не его собственная.
Саулу казалось — и возможно, не без оснований, — что Бог возлюбил меня. И оттого он не решался, когда пребывал в здравом уме, убить меня собственноручно. То, что пытался сделать со мною Саул, предстояло много позже проделать и мне — правда, успеха достигнув куда большего, — с этим невезучим простофилей, Урией Хеттеянином. Убивать его самому мне не хотелось, а избавиться от него, чтобы жениться на его супруге, пока ее беременность не станет явной, было необходимо.
Нет ничего нового под солнцем, не так ли? — и уж тем паче нет новых сюжетов. Покажите мне что-нибудь, о чем можно сказать: «Смотри, это новое», и я покажу вам, что это было уже. В жизни вообще-то существует всего четыре основных сюжета, а в литературе — девять, все прочее лишь их сочетания, суета и томление духа. Я-то, черт подери, отлично помню, что в то бурное время я никакой такой особой любови Божией не испытывал. Что я испытывал, так это томление духа, поскольку Саул меня откровеннейшим образом ненавидел, и ненавидел непоправимо, со злобой неутолимой. Ошибка, в простодушной наивности совершенная мною, состояла в предположении, будто Саул был искренен, когда высказывал вполне логичное желание, чтобы я восторжествовал над врагами его. Между тем при всяком таком торжестве он впадал в яростное неистовство. И потому, когда ко мне явилась делегация его слуг с объявлением, что дочь его любит меня, а Саул желает меня в зятья, я едва на ногах устоял. Тщета вожделений человеческих такова, что я в два счета уверил себя, будто Саул снова меня полюбил. Сами знаете, все суета, все в конечном то есть итоге — суета и томление духа. Двух минут не прошло, а я уж уверовал, что нет ничего естественнее любви царской дочери к моей персоне.
Задним-то числом я понимаю, что дивиться следует легкости, с которой я приноровился лезть в драку, как будто для того и родился. В детские годы я никакой особой воинственностью не отличался. Все почему-то забыли, что Голиаф был первым, кого я убил. А до встречи с ним я боя и не нюхал. Рассказы о том, какой я был храбрый и воинственный, есть не более чем извилистое следствие культа героя; если бы в них присутствовала хоть крупица истины, я бы уже ко времени встречи моей с Голиафом успел насидеться в окопах Сокхофа, разве не так? Увлекающие воображение спасители нации по традиции обязаны нежданно-негаданно возникать из самой гущи народной. Вот и со мной произошло то же самое. Кто бы стал мной восторгаться, будь я просто прославленным бойцом, победившим другого такого же? Ахилл, одолевший Гектора в одном из самых слабых эпизодов «Илиады», был не кем иным, как фаворитом, не ставить на которого было бы просто смешно. Гомер, если правду сказать, толком и не умел состряпать приличной истории, ведь верно? — а с другой стороны, для хорошего рассказчика он слишком совестливо придерживался исторической истины.