Видит Бог
Шрифт:
— Подойди и убей его, — приказал я одному из моих людей, и он принялся бить юнца и бил, пока тот не умер.
Я вовсе не желал, чтобы кто-то из окружавших меня проникся идеей, будто на царя можно поднять руку по какой угодно причине, и в особенности если царь этот — я. А дело, похоже, шло к тому, что я стану царем. Больше-то все равно никого не осталось.
Тем временем я, разумеется, скорбел о Сауле и Ионафане. И сочинил мою знаменитейшую элегию, в которой оплакал их смерть. Кроме того, я повелел филистимлянам научить сынов Израиля обращению с луком. Я испытывал истинное вдохновение, когда писал:
Краса твоя, о Израиль, поражена на высотах твоих! как пали сильные!
Не
Горы Гелвуйские! да не сойдет ни роса, ни дождь на вас, и да не будет на вас полей с плодами, ибо там повержен щит сильных, щит Саула, как бы не был он помазан елеем.
Без крови раненых, без тука сильных лук Ионафана не возвращался назад, и меч Саула не возвращался даром.
Саул и Ионафан, любезные и согласные в жизни своей, не разлучились и в смерти своей; быстрее орлов, сильнее львов они были.
Дочери Израильские! плачьте о Сауле, который одевал вас в багряницу с украшениями и доставлял на одежды ваши золотые уборы.
Как пали сильные на брани! Сражен Ионафан на высотах твоих.
Скорблю о тебе, брат мой Ионафан; ты был очень дорог для меня; любовь твоя была для меня превыше любви женской.
Видите? Я называю его братом, не так ли?
Как пали сильные, погибло оружие бранное!
Ну, и что во всем этом такого уж дурного, если не считать места насчет меча Саулова, который «не возвращался даром»? Что здесь такого неправильного? Что еще следовало мне о нем сказать? Последняя гнусь разве способна отыскать в этих платонических восхвалениях Ионафана хотя бы тень какой угодно аллюзии на предосудительную любовь, которая и сама не смеет произнести названия своего.
Творческий акт в который раз произвел на меня благотворное действие, ибо, закончив писать, я обнаружил, что избавился и от горя, и от сострадания, и от страха. Моя прекрасная, моя знаменитая элегия обернулась катарсисом. Должен признаться, ее написание вскоре поглотило меня в мере гораздо большей, нежели мысли о смерти Саула и его сыновей или о полной победе филистимлян. Так уж устроена поэзия. Срок моего траура истек, как только я закончил элегию, и, будучи разумным реалистом, я проанализировал свое положение и обнаружил, что смерть Саула определенно его облегчила.
Передо мной лежал абсолютно ясный, лишенный препятствий путь. Детей мужеска пола Саул не оставил, если не считать незаконнорожденного Ишваала, а одно его хананейское имя может многое сказать вам о том, с каким пренебрежением сам Саул относился к этому побочному продукту происшедшего в давние времена случайного перепиха в придорожной канаве. Между тем я приходился Саулу зятем. И хотя дочери Саула при мне в то время не было, она все равно оставалась моей женой. Один только муж имеет право объявить супружество не имеющим более силы, да и то лишь зачитав собственноручно написанное им письмо о разводе. Кроме прочего, моя армия из шестисот бойцов была единственной дееспособной военной силой, уцелевшей в земле евреев. Кто мог меня остановить? Я позаимствовал у Авиафара священный ефод, чтобы еще раз побеседовать с Богом по душам.
— Идти ли мне в какой-либо из городов Иудиных? — спросил я у Бога. Пульс мой участился. До сих пор я от Него ни единого «нет» не слышал.
И Господь, благослови Его Бог, ответил:
— Иди.
На что я спросил:
— Куда идти?
И Он сказал:
— В Хеврон.
Стало быть, Его благословение я получил. Однако для надежности я решил провести двойную проверку и обратился к высшей власти иного рода.
— Идти ли мне в Хеврон, чтобы стать царем? — вопросил я у вождей филистимских.
И
они ответили мне:— Да за ради Бога.
Они полагали, что им это будет на руку. Мысль создать в Иудее, лежащей между ними и Израилем, буферное государство, во главе которого встанет человек вроде меня, готовый и впредь оставаться их вассалом, показалась филистимлянам превосходной. Я не стал распространяться о том, что у меня имеются мысли поинтересней. А после с севера явились гонцы и принесли сообщение, которое меня ошеломило: Ишваал, единственный уцелевший сын Саула, переменил имя свое и зовется теперь Иевосфеем.
— Ах он сучонок! — взорвался я.
Авенир же, удравший с Гелвуи живым, стакнулся с ним и пропихивает его в цари. И я понял, что нас ожидает еще одна затяжная гражданская война.
9
Семь лет я страдал, семь лет
Если бы только семь. Ибо не семь лет я страдал, а семь лет и шесть долгих месяцев. Сколь долго еще, о Господи, сколь долго? — стенал я, видя, как недели разрастаются в месяцы, а месяцы продлеваются в годы. Я скрежетал зубами, я угрызал ногти свои. Выпадали утра, когда мне хотелось плакать. Вообразите меня, Давида, царя-воина, сладкого певца Израилева, предающегося такому занятию!
Сколь долго, о Господи, сколь долго пришлось мне ждать! Поверьте, время ожидания было для меня несладким. Ибо семь лет я каждодневно ждал Авенировой смерти, семь лет и шесть огорчительных месяцев, вступая от случая к случаю в стычки с тем, что все еще носило в Израиле пышное имя дома Саулова. Следует помнить, что в ту пору у нас не было слова для обозначения семьи, да его и теперь нет. Штаб-квартиру свою Авенир учредил в далеком Маханаиме Галаадском, там он и сидел вместе с этим своим подставным лицом, Иевосфеем, урожденным Ишваалом, трусоватым внебрачным сыном Саула и некой никому не ведомой ханаанской лахудры, которая была, коли можно судить по ее выродку, страшна, как смертный грех. Если не считать грудастой Рицпы, Саул в том, что касалось женщин, демонстрировал вкусы типичного филистимлянина.
Стоило мне утвердиться в Хевроне в качестве царя Иудейского, как Авенир с Иевосфеем приложили все усилия, чтобы обосноваться по другую сторону Иордана, как можно дальше от меня, ибо у филистимлян был неограниченный контроль над долиной Изреельской, что рассекает Израиль ровно посередке. И в этом смысле Маханаим Галаадский был местом не хуже прочих. Кстати сказать, Маханаим Галаадский оказался тем самым убежищем, в котором и сам я укрылся поколение спустя, когда бежал из Иерусалима от повстанческих сил Авессалома, стремительно надвигавшихся со всех концов страны, чтобы предать меня смерти. Я, собственно, и не знал, что они ищут смерти моей, пока не получил от верных мне соглядатаев известий о вполне логичном плане Ахитофела — в прежние времена мудрейшего из моих советников, высказывавшего всегда суждения столь проницательные, что разумение его почиталось божественным, — плане, исполняя который он сам намеревался прямо в ночь моего побега выступить мне вослед со свежими мобильными силами, чтобы раз и навсегда покончить со мной. Если бы его мудрость взяла верх над лукавым и льстивым советом моего тайного агента Хусия Архитянина, у меня не осталось бы ни малейшей надежды выжить. Так что не говорите мне после этого, будто порой случается и нечто новое под солнцем. Я, как вам известно, был коронован в Хевроне, объявив поначалу, что намереваюсь царить над Иудеей, — так вот, именно этот Хеврон сын мой Авессалом спустя поколение и избрал для того, чтобы поднять в нем мятеж, там он впервые протрубил в трубу, извещая, что теперь он будет царить здесь. Каким ударом для меня это стало! Уж можете мне поверить, что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и не будет иной памяти о том, что было, кроме памяти тех, которые будут после. Кривое не может сделаться прямым, хотя на этот счет кое-кто из психотерапевтов со мной, пожалуй, и не согласится.