Видит Бог
Шрифт:
— А еще лучше — подари мне алавастровую ванну.
— Хочешь, я и тебе подарю алавастровую ванну? — спросил я у Авигеи, к которой заглянул, возвращаясь от Вирсавии.
И должен признаться, когда Авигея грациозно запротестовала и нежно сказала мне, что чаша ее преисполнена, фразы Вирсавии начали вставать в моей голове по местам, и вскоре муза моя привела меня к остроумному заключению, что если коровы способны испытывать довольство, то, верно, и овцы с козлами тоже, и что, быть может, в самонадеянной и бессвязной писанине моей супруги Вирсавии кроется зерно хорошей идеи. С тех пор я не устаю возносить небу хвалы за то, что Вирсавия слишком легкомысленна и забывчива, чтобы сохранить какие-либо воспоминания насчет нашего разговора о Господе
Так что вместо псалмов и притч Вирсавия выдумала нижнее белье. Между тем как я в одном из тех стимулирующих всплесков созидательной энергии, которые часто являются опьяняющими спутниками истинной любви, целиком погрузился в собственные творческие труды. Никто и глазом моргнуть не успел, как я организовал храмовых музыкантов в гильдии, а после предпринял еще кое-что: поставил певцов пред алтарем, дабы они выводили сладкие мелодии и каждодневно пели хвалы Господу. Пока Вирсавия возилась с подштанниками, я изобрел хор. Не понимаю, почему раньше меня никто до него не додумался. Ну а создав хор, я принялся лихорадочно искать ему применение и всего за две недели с лишком сочинил мою си-минорную мессу, «Реквием» Моцарта и «Мессию» Генделя. В один прекрасный день я влетел в комнату Вирсавии, чтобы насвистеть ей, и только ей одной, сию минуту созданную, одухотворенную «Аллилуйю» для хора и оркестра, но до насвистывания дело у нас не дошло. Я замер и, отвесив челюсть, смотрел, как она распахивает халатик, показывая, что на ней надето под ним прямо на голое тело. Это была коротенькая, волнистая, телесного цвета одежка из довольно тонкой, почти прозрачной материи, облегавшая ее талию и двумя свисающими цилиндрами уходящая по каждой из ляжек вниз, — зрелище довольно комичное.
— Нравится? — спросила она, принимая соблазнительную позу и выставляя напоказ большую часть своих достоинств.
— Что это? — в свой черед спросил я. — И что означает твое «нравится»?
— Это нижнее белье, — пояснила Вирсавия. — Я его все-таки изобрела. Одежда такая.
— Мужская или женская?
— А какая разница?
— Большая, — объяснил я. — Предполагается, что мужчина не должен одеваться в женское платье, а женщина в мужское.
— Где это сказано?
— Во Второзаконии, вот где.
— Наплевать, — кратко сообщила она. — Я на этих штучках миллион долларов зашибу. Каждая женщина захочет такую. Мне понадобится тысяча швейных машинок.
— Нету у нас швейных машинок.
— Вот ты их и изобрети. Раз уж я вон до чего додумалась, так что тебе стоит изобрести швейную машинку? А правда, миленькие? Я назвала их «цветунчиками».
— «Цветунчиками»?
— Разве я в них не расцветаю?
— Но для чего они?
— Чтобы сделать меня еще сексуальнее, чтобы женщины стали привлекательнее для мужчин. Еще есть вот эти, маленькие, называются «панталончики». А вот это бикини. Ну, что скажешь, работают?
— Откуда мне знать, работают они или нет? Сними их, чтобы я мог тобою заняться.
— Значит, работают.
Ни цента она на них не зашибла и скоро уже требовала чего-то еще. Но все то вещественное, чего она от меня требовала, ни в какое сравнение не шло с тем, чего она начала добиваться, когда забеременела от меня вторично.
— Давай назовем его Царем, — с очевиднейшей задней мыслью предложила Вирсавия уже во время обрезания младенца — далеко, впрочем, не в первый раз.
Но мы назвали его Соломоном.
Я, пожалуй, и не лег бы с Вирсавией в тот первый день, в который увидел ее с крыши, потому что разведка моя донесла мне, что женщина, коей я так взалкал, это Вирсавия, дочь Елиама, жена Урии Хеттеянина, верного слуги моего, в ту самую минуту сражавшегося за меня с сыновьями Аммона. Урии Хеттеянина? Да, тут уж ничего не поделаешь. У меня, знаете ли, тоже совесть есть. Предприимчивость моя сникла. Вот тогда-то, в самое подходящее время, Дьявол и сказал «подъем» и заговорил со мной, дабы помочь мне набраться духу, совсем было угасшего, и внушить
отвагу, необходимую, чтобы пустить по ветру жалкие остатки осторожности и двинуться вперед, повинуясь неотвязным биениям этого нового для меня барабана. Тоже надо и Дьяволу отдать должное.— Давай тащи ее сюда, — услышал я голос, полный иронии и веселья. — Бери ее, олух. Действуй. Зашпундорь ей так, чтобы у нее живот отвалился. Ты же хочешь ее, так? Ну, и чего ты ждешь, остолоп? Ты царь или не царь?
— Это Ты, Господи? — уважительно спросил я.
— Мепистопель.
— А, черт! — сказал я и застонал от разочарования. — По душу мою явился?
— На хрена мне твоя душа? — услышал я насмешливый ответ. — Мне баловство ваше нужно, а не души. Я повеселиться люблю, посмеяться. Люблю посмотреть. Тащи ее сюда. Да поторопись, а то она вытрется вся и уйдет в дом. Ты глянь, какие у нее титьки. Ой, мамочка моя, ой, оой!
— Но правильно ли это будет? Можно ли мне?
— То есть как это не можно? Ты же царь!
— А что скажет закон?
— А то, что если он скажет «нет», так, значит, козел твой закон и ничего больше. Мужчиной и женщиной сотворил Он вас. Или не Он?
— Так что же мне делать?
— Да делай что хочешь. Действуй. Бери ее. Влупи ей. Хоть в ухо засунь.
Кто я был такой, чтобы спорить?
И кто устоял бы пред столь коварными искушениями?
Вот я и послал слуг, и они боковой дверью привели ее в одну из комнат моего дворца; в соответствии с данными мною указаниями, Вирсавия была под вуалью и в накидке. И я лег с нею в тот же день, ибо она очистилась от нечистоты своей, а когда она возвратилась в дом свой, я по ней заскучал и потому лег с нею на следующий день, и на послеследующий, и на следующий за ним, ибо стоило ей уйти, как я принимался скучать по ней еще пуще и жаждать ее возвращения. Всякий раз мы с ней считали само собой разумеющимся, что она очистилась от нечистоты своей. Хотя вообще-то нам было в высшей степени наплевать на это. Очистилась, не очистилась, какая разница? Мы так и так занимались все тем же. Семь дней возлегал я с нею, а потом еще семь. Правда состоит в том, что я не мог избавиться ни от мыслей о ней, ни от желания быть с нею — даже от желания слушать ее речи. Я хотел ее и ничего не мог с этим поделать. Не мог выбросить ее из головы. Во всякий час, чем бы я ни занимался, она медленно вращалась, мерцая, в моем мозгу. И ни на чем ином я подолгу сосредоточиться не мог.
— Никогда ничего подобного не ощущал, — чистосердечно признавался я со вздохом человека, смирившегося со своим поражением.
Вот я и приказывал приводить ее ко мне каждое утро, а там и каждый послеполуденный час, ибо обнаружил, что желаю вечно сжимать ее в объятиях и чувствовать ее влажные губы на моих губах и теплое дыхание ее на моей шее, и было после того, что прошло совсем немного времени, а уж она принялась просить меня о мириадах вещей, о коих ни одна женщина меня еще не просила.
— Ну, Давид, — спросила она у меня под конец первой недели, — что же мы теперь будем делать? Решать придется тебе.
— Насчет чего? — Мы с ней стояли лицом к лицу, и я даже отдаленного понятия не имел, о чем она говорит.
— Насчет нас. Сам знаешь, тебе без меня не обойтись. Это еще ни одному мужчине не удавалось.
Кроме Урии, как я, к великому моему огорчению, обнаружил впоследствии.
— Я тебя сделаю моей наложницей.
— Наложницей я не буду. Ты забыл, я замужем. Что ты станешь делать, когда Урия вернется?
— Назначу его миллиононачальником и пошлю куда подальше.
— И потом, мне не нравится, что, когда твои слуги приводят меня сюда, ты делаешь вид, будто мы незнакомы. Ты никогда не прикасаешься ко мне и не целуешь при посторонних. Никогда не говоришь, что любишь меня, если рядом есть кто-то.
— Ты тронулась, что ли? — воскликнул я, буквально не поверив своим ушам. — Я же женатый человек! Я не хочу, чтобы Мелхола, Авигея, Ахиноама, Мааха, Аггифа, Авитала или Эгла пронюхали о наших отношениях.