Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Видоискательница
Шрифт:

Счастье мое маленько оглохло и не открывало полчаса. И вообще не особенно меня ждало. Не ты первый, Анатолий. Я сознательно убегала от Счастья, и ему в конце концов надоели эти прятки и догонялки. Могу ль я винить кого-то?!

А я никого и не виню. Я сижу, поникнув главою, у тебя в кабинете.

— И долго это еще будет продолжаться?! — кричишь ты. — Вы уже и на прием пьяная приходите!

Твое сорокадвухлетие, о котором ты не устаешь напоминать своим пациентам, длится три дня. У тебя новый перстень, похоже, с бриллиантом, ты благоухаешь немыслимо пряным одеколоном и, кажется, напомажен. В кабинете громоздятся коробки и коробочки, картины, цветы и сувенирные бутылки. Я глотаю слюну и говорю: «Здравствуйте». На дворе хлопочет весна — грязная

бабенка с истеричным характером.

— Мы уже виделись сегодня, — говоришь ты презрительно.

Прекрасноногая медсестра входит в кабинет.

— Я хочу сделать вам подарок, Оля, — говоришь ты медсестре. — Возьмите себе эти розы.

— За что, Анатолий Данилович?!

— За то, что вы купили мне мягкую колбасу. А то у меня все зубы выпали.

Она кланяется и уходит.

— Так когда же это закончится?! — вновь обращаешься ты ко мне. — Не пора ли вам прекратить эти детские игры?!

Мне хочется ответить словами медсестры: «За что, Анатолий Данилович?!», но я твердо и решительно говорю:

— Вы правы. Пора.

И как только дверь за мной закроется, ты выдвинешь средний ящик стола, вынешь оттуда полдюжины гондонов, томик моих стихов и прочтешь:

Я хотела бы плюнуть на дверь твоего кабинета, Но мешает безбожно сухое и жарте лето. Пересохло во рту, и воды — даже в виде минета — Не везде ты отыщешь, и это плохая примета.

Ты прочтешь все это и подумаешь, не назвать ли планету под номером 2441 СОФКУПР, чтобы знать, что вечно живое небесное тело как-то связано с моим именем. Я надеюсь на это. Я очень надеюсь.

Чучелко

Лесовик приносит воду.

Я — как Устя из «Великого противостояния».

— Очнулась, милая! Сейчас будем чай пить.

Время, разрезанное феназепамом, почти не имеет формы. Я привязана к высокой каталке; катетер; две капельницы; «кома», «шлюха», «реанимация».

— Давно голову-то мыла?

— А руки, руки!

— Можно чаю?

— А какава не желаешь?

— А красивая…

Все проходит: нянечка тайком принесла банку с питьем, чуть приоткрывается глаз, спадает отек, обморожение 2–3 ст. ступней и жопы остается.

Я иду через город в ботинках на босу ногу, в сваливающихся штанах (потому что украли носки и подтяжки). Еще у меня нет жетона, но я просачиваюсь. Я не вижу мокрого города, постновогодних базаров, у меня не хватает пуговицы на груди и жжет ступни. Еще мне забыли вынуть какой-то шов.

Брезгливый Гиго такого не ожидал. Он не хочет осквернять свою кровать и кладет меня на сдвинутые кресла. Они разъезжаются. Он кидает мне кусок сыра и полстакана джина.

— Деньги на дорогу нужны?

Две тысячи.

Дорога — в Звенигород.

Еще я иду без трусов, потому что они сырые от лежания в луже. Память — кровавыми марлями. Ее почти нет. Я ненавижу людей и город.

По деревянному полу я ковыляю в поисках таза, чтобы мыть посуду.

Лесовик отмахивается тазом:

— Лежи, милая, в твоем состоянии тревожиться нельзя.

— А выпить бы, дядя Жора?

— Ты из-за этого чуть концы не отдала и опять? Лежи, одноглазая.

Полседьмого он гремит ведрами, жарит картошку и идет в контору. Я моюсь в холодной комнате. Опять весь пол в крови. Делаю компрессы. По скользкой дорожке спускаюсь испражняться. В доме с высокими окнами свет: там кормят лошадей. В комнате для мытья над корытом висит хлеб, стоит сундук; ведра, ковшики; я воюю с телевизором с огромной двурогой антенной и линзой. Выхожу во двор с опаской: все уже знают — приехала племянница N.B., которую в Москве побили. Председатель в шапке со звездой мне почтительно дорогу уступает. Я иду к Москве-реке, посидеть у запертой вышки,

выжрать чифиру на лавочке для влюбленных.

Но все не вечно. Не вечен и мой покой. Рано утречком, пока не выветрился запах Жориной картошки, я надеваю темные очки, шерстяные носки и иду в Челобитьево за водкой.

Т. к. рядом дачи Академии наук, продавщица приветлива и хлебосольна (действуют очки).

— Желаете апельсинов? А вот халва. Паштет чешский, новая партия. Только водки?

— Ага.

По искристому солнечному шоссе я шествую назад. Солнце берет меня к себе — холодное, зеленое — как может — и заигрывает с разрушенной церковью.

Вечером открывается дверь.

— Ну, как дела?

Я сижу на сундуке, подле меня обгрызенная буханка хлеба и полбутылки водки. Я пою: «Я встретил вас и все…»

Я болтаю ногами, верхняя пуговка у меня расстегнута, я улыбаюсь рваными губами и чуть-чуть стыжусь.

— Эх ты, чучелко, — говорит лесник. — Накати стаканчик-то.

Шкура выделки

Лестницы Буало, керамические хвосты сурков, последний день. Тот, кто предлагал помочиться с Эвереста, давно угнан.

Анан, золотистый Кролик, вернее, так: Ан-Ан: пещерный пищик.

Хвост-Чешуя — имя бобра, idem: бобрик обледенелый; Nota bene: бобровый еж укутал воротник, с куском из сыра шел, залетный, древесный вепрь, натруженный старик с наивностью понятной, обник, приятный… Только лишь ШУБА ЕГО была ворсиста. Он выводил потомство. Что, щегол? Пытаешься достать до ручки? Право, птица… Поднимая натруженные вытертые брови и с трудом говоря: созерцание.

Семь укушенных сурком. Следств. эксперимент. Вот стоят они в ряд в шапках из бобра-истца, смотрят в лица.

Входит Сурок.

— Пожалуйста, посмотрите, кто вас ловил.

Рукою-окороком, рукою-треугольником, то есть летучим треуглом:

— ОН!

Шапка ползет вниз.

Вепрь Злой:

— Я очень люблю октябрь, когда золотые листья падают толпами, не торопясь, а пернатые хищники падают с деревьев, объевшись подмороженной рябины. Их живот перетягивает. Раньше, когда я жил в глиняном доме и каждое утро доставал с полки по куску масляной лепешки, все было у меня хорошо. Я смотрел много добротного кина, а теперь настало время стронгиться. Я сильно вспоминаю то время, когда бронза листьев и рук тускнеет под напором непереносимой гряды вступления. Когда увертюра горшков и голосов обретает объем и хочется сидеть в этом объеме вечно. Теперь, часто бывая в положении, разговаривая с Обнорским и Аннами, мне хотелось бы вспомнить глиняный лист, упоенное безделие и никогда не употреблять плохих слов. В своем последнем плохом Слове мне хотелось бы затронуть его. Да так затронуть, чтобы понять:

IMPOSSIBLE

Граждане судьи!

В детстве я был привязан к стулу в круглосуточном детском саду. До трех лет ничего не говорил. Честно говоря, я и сейчас плохо говорю. Вы же слыши-и-и-ите. Те-те. Ха-ха. Ху-ху (нет, я же обещался). Вота и эта прошу помиловать и пожалувать к столу. Живем мы небогато. Но для хороших людей можем купить ватный пиджак, кинжал и кеды. Чтобы уж все было. Одно цагаЛка нагадаНа мне чито-о-о-о… У меня плохо с разумом. Я читал Ницше, Гете, Шопенгауэра, Шприндлиха, Венгера, Кукина, Окуджаву, Апокрифы. Знаю песни, стихи, танцы, пьесы Шейкспира, люблю хорошо рисовать. Сочиняю сказки, песни, стихи, танцы, пьесы Шейкспира, читаю по складам. Разум — это то, что дано нам от Бога. Прошу вас вынести мне чистосердечное наказание с учетом перечисленного. В ответ обязуюсь не трогать Сурка и ему подобных, читать песни, пьесы Шейкспира, стихи, картины Врубенса, Глазова и обязательно проза Лииы Штраух. Москва. Кремль. Зал суда Киевского района. Сентябрь. Небо — полинявшие колготки. Светлые стволы и бледно-коричневые семена. Солнце ушло. Уведите меня скорее.

Поделиться с друзьями: