Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«7 апреля 1975 г.

Дорогие Юля! Женя!

Вот сейчас, буквально минут пятнадцать тому произошло маленькое чудо — с плеса, на котором мы с Женей рыбачим, унесло льдину, унесло вместе с нашими лунками… чьими-то брошенными мокроступами-самоклейками, с баночкой из-под политуры, с пустой бутылкой из-под дешевого яблочного вина, которое в большой моде средь нашего народа, здешнего в особенности…

А с вечера я пробовал рыбачить. Прямо против окон дома один здешний родом мужик поймал головля и язя — потчевал меня ухой. Это его лунки были ниже островка, в разлучье, сделанном речкой, на которое ты меня звал, и там он накануне нашего прихода хорошо половил крупную плотву. Вот

что значит знать место!..

Ну, а вчера-то ни он, ни я ничего не поймали оттого, что все время драло и тревожило льдину против деревни. Дорожка по льду, которая вела в заречную деревню, оказалась против городьбы и конного двора. Вся льдина въерошилась… берег вспахало и подрыло раскрошенным льдом, и все деревенское плесо вкочь, кругами и пластушинами искромсало, будто грубо сшиты толстыми, белыми швами.

С вечера пошел дождь, проливной. Вообще после твоего отъезда стоял лишь один погожий день. Я взбудоражился, думая, что источники и небесные тверди обрели успокоение, взбудоражил Колю, и мы помчали на Сить, дабы доловить оставшихся после тебя, лютого хыщника, окуней, но только вымокли до нитки под дождем и ветром, вернулись к Коле домой, топили печь, сушились, даже водку для сугрева пили. Я-то, помня о своей бравой голове, выпил маленько водки, но много чая, отчего не мог уснуть до трех часов ночи. А Коля набрался, бабу мою, и без того пуганую, стал пугать по телефону, и утром я с автобусом уехал в Сиблу, топил печь, досушивался, потом принял снотворное и долго спал, вслушиваясь в свои легкие — воспаление меня, слава Богу, на сей раз миновало, но под правой лопаткой все же тупо болит, напоминая, что с хронической пневмонией особенно шутить не надо.

Маня моя в городе. Она извелась тут, думая об Иринке, и в общем-то и меня изводит своими горестями, заботами и хлопотами, которые часто сама изобретает, а я ей, глядишь, и помогну чего-нибудь совершить под ее напором. Хотели вот порадовать молодых, по доброте душевной на юг послали, а делать это, оказалось, нельзя, Ирина чуть не лишилась дитя первого из-за этого. Сейчас вроде бы все минуло. Да у них, у этих нонешних девок, все чего-то клином входит и выходит, избаловались поди-ко, изнежились или уж век такой хреновый? Не знаю. Я многого уже не понимаю.

Марья моя сулилась сегодня приехать. Вот уже скоро вечер — ее нет. Где она? Что? Не сшибла ли в стремительности своей чего? Не расшиблась ли сама? Она у меня вроде теперешней речки Сиблы, бежит, ворочает все на своем пути, бурлит, полноводится, пытаясь всем сделать добро, всяк собою обмыть, обласкать, а потом успокоится и недоумевает — это чего же наделала-то? А главное — зачем?

Дождь лил всю ночь. Спал я сносно. Снились мне какие-то покойнички, строем марширующие по улицам иностранного города, и среди них безликие, темные девки в разноцветных косынках и на высоких каблуках. Маршировать им тяжело. Мостовая булыжная, туфли подворачиваются, а они бредут, бредут. Во сне же я и понял, что покойники, да еще молчаливые снятся, в дождь не к лиху, а к успокоению.

Утром едва расходился. Истопил печь и сел работать, сделал немного, только беру разгон в новой главе, затем написал несколько писем — писал, писал — глядь с верхнего плеса пошла льдина, дыбится, ломается, кусты на пути гнет и режет.

Пообедав, я отправился на реку. Потихоньку пошел я по берегу к устью Сиблы, соображая, где потом и как можно будет рыбачить. Пришел к Сибле, она разлилась, затопила кусты, бушует грязная, взъерошенная, издали шумит, словно большой поезд на железной дороге.

Вот я стоял возле устья, смотрел на льдину, по которой мы недавно с тобой ходили, на краю ее сидела ворона, как вдруг мне показалось, что она поплыла — я подумал, что доработался до точки… Вороны — птицы хитрые и храбрые, тоже любят всякие развлечения, сядут, к примеру, на плывущую льдину и катят себе по течению,

а как льдина ударится, подлетают вверх и довольно противно закаркают.

Но вот, на той стороне, вскипел белый бурун, донесся шум, треск, что-то ахнуло, сломалось, и я увидел, что вся льдина двинулась, пошла почти незаметно глазу!

А под тем берегом все больше шуму, хрусту, лед все набирал силу, скорость, ворона взлетела, завихлялась… Скоро серая льдина ушла за поворот и голая, темная вода вдруг выдохнула прозрачный пар — это холод, скопившийся подо льдом, поднимался, видимый глазу, и вроде бы даже до зябкости ощущаемой кожей, реки.

А речка, только что быв неживой, покрытой серым и мокрым… закружилась, забурлила, в ней и на ней оказалось так много всего скрытого толщей льда — и бурунчиков, и стрелочек, и каких-то холодноватых, но бойких светлячков, идущих от острова, два обозначилось, и я подумал, что как прекрасна эта живая, трепетная река, пусть немножко холодноватая, темная и жуткая с виду, но тело ее дышит, плоть, переполненная силами, куда-то стремится, чего-то ищет, ждет… Снова я подумал о своей дочери на сносях, о том, что жизнь, как и чем бы ее ни усмиряли, берет свое, все хочет рожать, продолжать себя и нас.

В это время над рекой прошел и ниточкой вытянулся табунок уток, маленький, разбитый в пути охотниками… Табунок испуганно взмыл надо мной и, пока не растворился в сонном и сыром мареве парящей земли, я все его провожал взглядом: отчего-то затрещал в кустах одинокий дрозд; на яру стояла нахохлившаяся пиголица и молча подозрительно смотрела на меня; в поля из деревни слетели скворцы, сели что-то клевать, они с самого утра радостно, несмотря на дождь, пели и трясли остренькими крылами. Отчего-то не видно и не слышно ни одного куличка, ни одной плешечки.

Все же как часто я путаю эту бедную, в чем-то убогую землю с Сибирью и жду от нее того, на что она не способна — вечное заблуждение человека, болеющего ностальгией!..

Я пошел домой, оглянулся, река все дышала чуть растерянная, еще не привыкшая к наготе, и я вспомнил Шукшина, его „Калину“ и подумал, что вот так, наверное, как он сыграл и есть — выходит арестант из-под конвоя на волю, делает выдох, удаляя из себя спертый, горький воздух неволи и, громко топая, вслушиваясь в вольные шаги, пока еще не веря себе, идет и идет: куда, сам не знает, лишь бы идти, лишь бы слышать свои шаги, дышать своей грудью вольно!..

Да-а, ничего не знаю прекрасней реки, она заставляет жить, думать, куда-то стремиться.

Большая нам с Маней была, Женя, радость, что ты приезжал. Круг близких людей с возрастом сужается, но зато остаются в нем уж самые близкие, а после того как я понял, что „вологодская школа“, эти в общем-то талантливые, но по природе своей убогие люди, на дружбу не способны, а лишь на эрзац ее, видимость, на корешильство, которым я переболел еще в детдоме, и потому не могу судить людей за то, что они болеют детскими болезнями и умеют жестоко же, по-детски бездумно ранить людей, полагая в то же время, что они необычно добры и щедры душой! — после всего этого круг мне близких людей сделался еще ближе и дороже. И хорошо, что придумана бумага, на ней можно сказать все, что хочешь, даже о том, что любишь человека, а то так-то словами мы ведь не посмеем, стеснительны больно!..

В обмен на радость, доставленную твоим приездом, сразу и расплата — у моего доблестного папы умерла жена, „последняя подруга жизни“, наверное, женщина терпеливая и добрая, коль она столько лет могла его выносить и терпеть, я, к примеру, больше месяца с ним не выдерживал, но теперь вот надо будет ехать за ним, брать к себе, дети его о нем и слышать не хотят, да и сами дети — два сына уже алкашами сделались, дочь замужем в Игарке, но она отца почти не знала, горя приняла только от него, ну, вот мне нести крест, от которого Бог избавил маму в свое время.

Поделиться с друзьями: