Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На этом примере героиня пьесы, майор медицинской службы, объясняет своей собеседнице, молодой девушке, что можно пойти наперекор традиции и первой заговорить о своей любви с мужчиной.

Так Шкловский берёт историю у Симонова, который, помним, едва не раздавил его в 1949 году, и мимоходом её обрабатывает.

Евгений Рейн говорил, что с юности был влюблён в Шкловского и мечтал встретиться с ним: «Впервые я увидел его в 1963 году на лекции на Высших сценарных курсах. Впечатление было большое. Правда, в самом финале он заговорил о каторге Достоевского, о „Записках из Мёртвого дома“ и ужасно распалился. Он вспомнил орла, которого каторжники выпускали на свободу. Он протянул руку вперёд и закричал: „Вот орёл пробежал по степи к свободе!“ Искусственная челюсть вылетела у него изо рта, но не упала, он поймал её в воздухе протянутой рукой»{274}.

В 1970-е годы Евгений Рейн решил написать сценарий к фильму о Шкловском. Снимать фильм должен был Алексей Габрилович. Поэтому Рейн стал ходить к Шкловскому домой.

Хозяин дома спросил сценариста для начала, сколько у того напечатано книг,

тут же заявив, что сам опубликовал больше пятисот печатных листов. И предложил Рейну 25 процентов будущего гонорара, причём сценарий целиком должен был писать Рейн, а Шкловский лишь что-то рассказывать… Тот согласился и на это.

Вдруг хозяин сказал: «Даже собак нельзя кормить битым стеклом. Я прочту ваш сценарий».

И они начали работать вместе.

В один из визитов Рейн застал журналиста, который пришёл брать интервью у Шкловского. И тут оказалось, что Шкловский путает имена и лица. Ему казалось, что Ахматова умерла в Фонтанном доме, а народовольца Морозова он перепутал с однофамильцем-пушкинистом, приписав сидельцу-революционеру открытие десятой главы пушкинского романа в стихах.

«— Однажды он <Шкловский> спросил меня, — вспоминает Рейн. — Что вы делаете сегодня вечером?

— Я свободен, Виктор Борисович.

— Приглашаю вас в Дом кино на премьеру. Серафима пойти не может.

Серафима сказала, что в таких мятых брюках я появляться в Доме кино не должен:

— Снимайте брюки.

Я снял.

Остался в трусах, сел стыдливо в кресло.

Она очень ловко выгладила брюки…

Мы поехали в Дом кино. Это была премьера „Братьев Карамазовых“. Пырьева уже не было в живых. Фильм заканчивали Лавров и Ульянов. Это была самая роскошная кинопремьера, которую я когда-либо видел, — сотни фотографов, журналистов, телевизионщиков. Эверест цветов, дипломаты, светская толпа.

Нас посадили в тот особый ряд, что резервируется для съёмочной группы. Шкловский не давал мне смотреть фильм, а всё время говорил о Достоевском — громко, отчётливо, гладкими фразами. Вдруг я вспомнил, что всё это уже слышал, и вспомнил — где.

Он цитировал себя, свою книгу о Достоевском „Pro и Contra“.

После фильма я пошёл провожать Виктора Борисовича. Стояла тёплая зима, но он был в тяжёлой шубе, в бобровой шапке боярского типа. Он устал, ему было не по себе. Толпа расхватывала такси у Дома кино. Мы побрели к Белорусскому вокзалу. Там стояли машины, но шофёры ждали „выгодных“ клиентов. Ехать к „аэропортовским“ домам не хотел никто. Шкловский еле стоял на ногах. Надо было что-то предпринять. Я распахнул дверцу ближайшей машины и плюхнулся на сиденье.

— Гагарина знаешь? — спросил я очень недовольного на вид водителя.

— Гагарина знаю, — ответил тот. — А ты кто, Титов, что ли?

— Видишь этого человека в шапке — вон, на тротуаре стоит?

— Ну и что?

— Это тайный главный конструктор, это он запустил Гагарина и Титова. Старик шесть раз Герой труда, его надо домой отвезти к метро „Аэропорт“. Всё будет учтено, ты не беспокойся.

Водитель вышел из машины и пошёл за Шкловским. Я не успел предупредить Шкловского. Сейчас водитель его о чём-нибудь спросит, я буду разоблачён и мы никуда не поедем. Но я недооценил Виктора Борисовича. Он уселся на переднее сиденье. Мы поехали.

— Ну что, — спросил водитель, — как там Юрик и Герман? Полетают ещё?

Шкловский в ту же секунду ответил:

— Любое событие есть диалектический прыжок на фоне общей спирали истории.

Водитель был абсолютно удовлетворён. Я через сиденье протянул ему сигарету „Уинстон“. Он уважительно заметил:

— Понятно, значит, надо ждать на днях.

Тут мы, слава Богу, приехали»{275}.

Это иллюстрация к многократно повторённой Шкловским фразе: «Никто нас не может сделать смешными, потому что мы знаем свою цену».

Как-то Шкловского упрекнули, что он неправильно вёл себя на каком-то собрании.

Но это было не просто собрание, а юбилейный вечер, посвящённый ему самому.

А упрекали его за то, что он якобы унижался перед писательскими начальниками и намекали, что всё это ради собрания сочинений в трёх томах, обещанного юбиляру.

Сейчас цена книг иная и роль их в жизни тоже иная, но всё же хорошо бы понять, что там приключилось.

Чудаков вспоминает:

«Расскажу историю не то чтоб ссоры, но визита, ставшего одним из тяжелейших вечеров в моей жизни.

Когда в начале 1972 г. утвердили трёхтомник Шкловского в „Художественной литературе“, он сказал там, что предисловие буду писать я, и сообщил мне это. Я посмотрел проспект: вошёл „Толстой“, работы 50-х годов, очерки, „Мастера старинные“ и т. п. Ничего из раннего Шкловского!

30 или 31 января (именно так неточно от огорчения записана дата в тот вечер) я поехал отказываться. Я не мог сказать прямо, что мне не нравятся очерки и другое из позднего, включённого в издание. Всё же я сказал, что считаю: надо дать том Шкловского до тридцатого года, а иначе будет не то.

— Это не пройдёт, — сказал В<иктор> Б<орисович> и оглянулся на Серафиму Густавовну. — Трёхтомника не будет.

— В. Б., — я стал отступать, — но я не знаю, что писать о ваших Марко Поло, Федотове, всех этих мастерах старинных, рассказах про аэростаты…

— Вам не нужно писать обо всём. Не о трёхтомнике, но по поводу трёхтомника.

— И срок мал. Не успеть, — приводил я жалкие аргументы. — Не хотелось бы писать халтуру, нужно изучить…

— Вы всё про меня знаете. Я согласен быть вашим непрерывным редактором.

Я выдвинул последний резерв: я не могу писать — как сейчас принято, — что теории Опояза были ошибочны. Пусть напишет кто-нибудь другой, например, И. Андроников. Он сделает это гораздо лучше! (В конце концов так и получилось: Андроников написал — и про то, что Шкловский, „творчески усвоив марксизм, пересматривает свои прежние утверждения“, и о том, как „идёт

вперёд, убеждённый в превосходстве нашего миропонимания“, и про многое другое.)

— Но я уже сказал в издательстве, что писать будете вы. Они согласились.

Больше отступать было некуда. Я, стараясь говорить не хрипло, повторил: нет, всё же не смогу.

Видно было: В. Б. совершенно этого не ожидал. Расстроился, лицо стало толстое, начал шепелявить. Но не сдался. Стал говорить, о чём нужно писать в предисловии.

— Что у меня главное. Сочетание работы беллетриста и литературоведа. Как и у Тынянова. Но Тынянов писал традиционные вещи — романы. Я романов не писал…

Литература была для него дороже всего! В. Б. увлёкся и явно забыл о цели своей речи. (В больнице, в последние его дни, когда я заговаривал с ним о литературе, он забывал про боль, переставал стонать, в глазах появлялся прежний блеск. И голос становился прежний.)

Он уже стал говорить о жанрах вообще, их трансформации, перешёл на классиков…

— Чехов плеснул воды на чёткий чернильный контур жанра и размыл его. Если дописать начало и конец — будет традиционно.

С<ерафима> Г<уставовна> всё это время сидела молча, и лицо её всё больше превращалось в маску.

— Вам что, — вдруг сказала она, — не нравится „Толстой“?

Атмосфера вновь сгустилась. В. Б. вспомнил о теме разговора. Повернулся в кресле боком и стал с фланга бить меня аргументами, ораторски опытно, умело располагая их по степени усиления:

— Трёхтомник может пройти сейчас или никогда. Платят 100 процентов. Это даст мне два года жизни. За это время я напишу книгу. Я прошу о выручке. Меня надо выручить.

— Вы говорили, — правда, после чачи, — что без меня вас не было бы.

— Конечно, — бормотал я, — формальный метод…

Я ощутил на себе разящие удары лучшего полемиста двадцатых годов. Последний удар был особенно тяжёл:

— Ну вот. Есть бесспорный жанр. И вы в нём несомненно выступите.

— ?

— Некролог.

(Этот удар достал меня через много лет. Я в этом жанре действительно выступил — в Тыняновском сборнике. Воспоминание о том разговоре несколько месяцев мешало мне сделать это.)

— Ну что ж. Нет так нет. Не могу же я вас запереть в комнату.

Самообладание у В. Б. было большое.

— Может, попьём чай? — сказал он почти весело.

— Какой тут чай, — мрачно сказала С. Г.»{276}.

Объяснения просты — пожилой человек выторговывает у судьбы два, а то и три года жизни.

Ученик любит учителя, но не может переступить через свою любовь и пойти на компромисс. Ученик любит не только своего учителя, но и его книги, ворованный воздух этих книг, который не хочет осквернить компромиссом.

А Чудаков действительно любил Шкловского.

Они познакомились за десять лет до этого, на встрече со студентами МГУ 17 апреля 1962 года. Шкловский выступал два часа и, как говорили тогда, «держал зал» всё это время. Старики подмечали, что он сдал, но это только добавляло восхищения — каков же он был, если теперь аудитория не замечает времени. Чудаков написал ему в записке что-то об ОПОЯЗе, и тот ответил:

— Жирмунский в ОПОЯЗе был. Виноградов — нет. Я был председателем — не заметил. Но ранние его работы связаны с Эйхенбаумом.

Чудаков затесался в толпу, собравшуюся вокруг Шкловского, и стал что-то уточнять. Как он сам вспоминал, такими вещами интересовались только заехавшие на стажировку американцы. И, внимательно посмотрев на него, Шкловский произвёл в уме какую-то оценку и пригласил его в гости.

Это было как приглашение на Олимп. Чудаков хотел увидеть автора сборника «Поэтика», будучи ещё студентом второго курса, когда он купил эту, антикварную уже тогда, книгу:

«Сама возможность этого не казалась особенно фантастичной: раз в неделю я слушал лекции Н. К. Гудзия, В. В. Виноградова, Ф. Асмуса, дважды в неделю — С. М. Бонди, который много рассказывал о Б. В. Томашевском, Б. М. Эйхенбауме, благополучно здравствовавших; на факультете видел И. Бернштейна, М. Н. Петерсона, А. А. Реформатского. Ещё более мне захотелось этого позже, когда я, уже в аспирантуре, писал работу о формальных штудиях в Германии и России.

Впервые я увидел Шкловского на вечере Хлебникова 8 февраля 1961 г. Но это было короткое выступление. Запомнилось только про Джамбула — из-за неожиданности (Шкловский рассказывал, что акын, понимая русский язык, это скрыл)».

И вот молодой Чудаков с женой (а Мариэтта Омаровна разделяла его чувства к небожителю) приехал к Шкловскому на дачу в Шереметьево. И без всяких предисловий Шкловский заговорил сначала о лингвисте Поливанове, потом о литературе вообще, потом ещё о чём-то.

Сейчас эти воспоминания читать вдвойне интересно — там виден механизм работы Шкловского с собственными мыслями — он спрашивает, где гости были летом, ему отвечают, что ходили на байдарке по Упе.

Упа — река в Тульской области, и Шкловский мгновенно связывает это с тем, что в Упу впадает Воронка.

Воронка течёт мимо Ясной Поляны — она там небольшая, но тут же разливается. А над Воронкой стоит дубрава, где Толстой с братом в детстве искал «зелёную палочку», хранившую секрет, как сделать людей счастливыми. И там же Лев Николаевич похоронен согласно собственной воле. Потом разговор переходит вообще к «муравейным братьям», детской фантазии Толстых о справедливом обществе, и вот уже речь идёт о строении «Анны Карениной».

Чудаков всё это записывает.

Судьба этих записей трагична и вместе с тем совершенно литературна.

Чудаков дал их почитать своему знакомому, а тот — какой-то женщине.

Женщине они оказались ни к чему.

Когда с женщиной ссорятся, мужчине часто не хватает духа забрать у неё разные вещи — свои и чужие. Так записи и исчезли, оставив некоторую надежду, что объявятся в неожиданном месте.

Так часто бывает с рукописями.

С этим, кстати, связана мечта о вероятной находке библиотеки Ивана Грозного.

Но многие из высказываний Шкловского сохранились:

«Писатель — пчела и соты вместе. В соты вкладывает труд много пчёл — до этой пчелы и одновременно с ней».

Поделиться с друзьями: