Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:

— Ну, вот видите. Нет, тут нечисто, — что хотите, но тут нечисто…

— А — к слову сказать, не забыть, — вспомнил письмоводитель, — я вчера в банке встретил княжеского управляющего…

— Шторха?

— Да, Андрея Андреевича… Сказывал: получал телеграмму от князя из какого-то такого места, что три часа искал по картам, — не нашел: то ли в Африке, то ли в Австралии… мало-мало, что не на том свете!.. Приказано ремонтировать к осени в Белых Ручьях большой дом: его сиятельство намерены провести зиму у родных пенатов…

— Новость приятная, — одобрил Синев, — значит, будем иметь великолепнейшую охоту… Вы по этой части— как? любитель?

— Один раз в жизни был взят приятелями на облаву, да и то собственному псу хвост отстрелил…

— Нет, я, грешный человек, балуюсь… и очень… Ну, а князь — не знаю, как сейчас ему его почти позволят, а то был совсем Немврод… Ружье его знают зверь и птица всех частей света. Ах, да и ружья же у него, разбойника! Кто эту часть понимает и любит, — умрет, а прочь не отойдет.

Расстройство Виктории Павловны, столь удивившее следователя, объяснялось

тем, что, перепуганная вчерашним предсказанием Экзакустодиана до мистического ужаса, она мало, что всю ночь не сомкнула глаз, в буре размышлений, но еще и утром — как раз перед допросом — бросилась к знакомой акушерке для освидетельствования. Та сказала, что, покуда, не может сказать ничего решительного, — дело определится недельки этак через полторы или две, а похоже, как будто, что — да, имею честь поздравить, изволите быть в положении… Женским оракулом Виктория Павловна не удовлетворилась и только мучительно продумала о нем все время, покуда была у следователя и, в угрюмой рассеянности, едва отвечала, что и как попало, на его вопросы, совершенно переставшие ее интересовать. Тем более, как скоро она догадалась, что тревожилась за характер своего показания совершенно напрасно, — спрашивает ее Синев исключительно в пределах письма, ни в какие щекотливые отступления не вдается, и, значит, угрожающая роль лэди Годивы ее минула, по крайней мере, на предварительном следствии. Едва Синев освободил ее, Виктория Павловна сейчас же помчалась к лучшему рюриковскому врачу по женским болезням, Илье Ильичу Афинскому.

По возрасту, этой местной знаменитости давно уже пора была бы числиться в маститых. Но над Афинским сбывалась пословица, что маленькая собачка до старости щенок. После чуть не тридцатилетней практики в Рюрикове, этот тощенький, жиденький, востроносенький, востроглазенький живчик все еще как-то ухитрялся не только быть в бессменной моде, но и слыть врачом передовым, вооруженным самыми, что ни есть, последними словами и средствами науки… только что не молодым!.. В действительности-то, Афинский, частью затормошенный, почти растерзанный огромною практикою, частью обленивавшись в ее обеспеченности, давным-давно уже запустил свои былые знания, как одичалое поле, беспечно оставленное под паром, и вряд ли даже когда-либо заглядывал в новую медицинскую литературу. Хотя специальных книг и журналов он выписывал множество, но злые языки уверяли, будто вся эта печатная мудрость поступала в великолепные книжные шкафы, предназначенные пугать доверчивых пациентов бездною докторской учености, неразрезанною, а за прогрессом медицины Афинский, если и следит, то разве по научным фельетонам «Нового Времени» и «Русских Ведомостей». За то природа наградила этого человека дарами, драгоценными для врача вообще, для гинеколога в особенности: диагностическим чутьем — почти до вдохновения— и «легкою рукою». А отсюда большою смелостью в назначениях и оперативной технике. А сверх того — и это, может быть, было самое главное — весьма резвым и веселым характером, именно благодаря которому Афинский, покладисто и фамильярно приспособляясь к быту и нравам своих пациентов, мало, что завоевал под свою руку весь Рюриковский женский monde, но и упрочил завоевание до непоколебимости. Остальные рюриковские акушеры и гинекологи, хотя между ними были ничуть не уступавшие Илье Ильичу ни знаниями, ни способностями, только тою добычею и существовали, подобно шакалам или гиенам, которую оставлял на их горемычную долю, Афинский, как некий, хотя прожорливый, но, все же, великодушный лев. Если уж Афинский начинал лечить в чьей-либо семье, то навсегда оставлял ее за собою как бы в крепости, на освобождение от которой закабаленные даже не покушались: ну, разве можно, мол, обидеть нашего милейшего Илью Ильича и перебежать от него к другому врачу? как же потом ему — милому человеку — в глаза-то смотреть, встречаясь с ним в обществе?..

А в обществе рюриковском Илья Ильич был человеком ходовым — не хуже покойного нотариуса Туесова, с которым искони соперничал в покровительстве всевозможным художествам и искусствам и даже имел пред ним некоторые преимущества. Туесов не обладал музыкальным слухом и, хотя притворялся ужасным меломаном, но, в действительности, был по этой части туп и неразборчив. Афинский же не только премило играл на рояли и слегка импровизировал, но смолоду готовился к оперной карьере, в тенора, учился в Петербурге у знаменитого Эверарди и, по темным слухам, даже дебютировал где-то Раулем или Фаустом, но, жестоко провалившись, бежал из жестоких объятий музы Полигимнии в лоно более снисходительной богини Гигии. Однако, посрамив бедного Афинского на публичной сцене, святое искусство дало ему полный реванш в интимном быту, явившись огромным подспорьем для завоевания им славного города Рюрикова. За тридцать лет в Рюрнкове переменилось немало губернаторов, но губернаторши, почти все подряд, одна за другою, оказывались— которая рьяною музыкантшею, которая певицею, которая, просто, усердствовала помогать супругу в «объединении общества» и, стало быть, разрывалась — старалась по устройству любительских концертов и спектаклей, литературно-музыкальных вечеров, благотворительных балов и маскарадов, живых картин и проч. и проч. Таким образом, все тридцать лет Илья Ильич Афинский оставался в губернаторском доме, какие бы административные перемены ни переживались, бессменно необходимым человеком. А это давало тон и всему рюриковскому обществу. Ни один великосветский концерт в Рюрикове не проходил без того, чтобы Илья Ильич не появился на эстраде и, потрясая седенькими кудерьками, обрамляющими розовенькую лысинку, не провопил бы гласом дребезжащим, но велиим — так что даже удивительно было, как столько рева может исходить

из такого маленького и худенького существа — арию Элеазара из «Жидовки»:

„Рахиль, ты мне дана небесным Провиденьем“…

Любил Афинский также завлечь в свои коварные дилетантские сети какую-нибудь дамочку или девицу с достаточно легким soprano, чтобы оглушительно проорать с нею — и непременно по-итальянски! — дуэт из «Ромео и Джульетты» Гуно, который он считал своим коньком:

„А, нон партир ми, тачи!“ „А, нон партир ми, тачи!“…

Рюриковские клубные остряки уверяли, будто по-русски это обозначает:

„Голос у Ильи собачий!“…

Но злоречие празднолюбцев не мешало Афинскому твердо держать знамя первого рюриковского певца-дилетанта и музыкального знатока, вне конкуренции. Можно было залюбоваться им, когда он, маленький, седенький, но с значительнейшим выражением крошечного личика и гвоздеобразных серых глазок, делал маленькою ручкою маленькие жесты и авторитетно дребезжал:

— Бог в небе, Толстой в литературе, Вирхов в науке, Венера Милосская в пластическом искусстве, Камилло Эверарди в пении…

Если в Рюрикове гастролировала опера или концертировала какая-нибудь звезда музыкального мира, редактор «Рюриковского Листка» приезжал к Илье Ильичу кланяться о статейках. Афинский, каждый раз польщенный до глубины признательного сердца, сперва, каждый же раз, считал своим долгом поломаться:

— Ну, какой я вам дался литератор? Мое дело — латинская кухня: рецепты строчить…

Но затем — как распишется — унять его нельзя! хоть связывай!.. Катает каждый день статьищи столбца по четыре, так что, хотя материал и бесплатный, «Рюриковский Листок», издаваемый в формате носового платка средней величины, начинает стенать: некуда ставить городской хроники и хоть вынимай из номера посещение его превосходительством, господином начальником губернии, новооткрытого приюта для вдов и сирот лиц евангелического вероисповедания, состоявших на государственной службе не менее 35 лет…

Рецензии свои Афинский подписывал псевдонимом «Манрико» и усиленно фаршировал самодовольными экивоками, вроде:

«В наш упадочный век, когда так редки представители истинного итальянского bel canto»…

Или:

«Артист недурно распоряжается своими недюжинными голосовыми средствами, но наш избалованный Рюриков, который даже в своей скромной любительской среде знает учеников великого Эверарди, трудно удивить вокализацией»…

А то, вдруг, щегольнет — пустит и этаких жучков:

«Мой гениальный друг Анджело Мазини однажды показал мне в арии Фернандо интересный нюанс»… «Мы много спорили об этой фразе Германа с многоуважаемым Н. Н. Фигнером, и этот великолепный и тонкий артист, в конце концов, должен был согласиться, что истина не на его, но на нашей скромной стороне»…

В клубе клялись, что, когда Илья Ильич охвачен демоном музыкальной критики, он не ест, не пьет, не спит. А, как медик, становится невменяемым на столько, что однажды, будто бы, даже собственную супругу свою оставил без помощи при родах, потому, что спешно дописывал рецензию о концерте Шаляпина; а почтенная Ольга Николаевна, по свойственной женщинам строптивости, никак не хотела обождать родить, пока увлекшийся супруг поставит точку. Меломанство Ильи Ильича, действительно, граничило с болезнью. Даже на визитации он не мог воздержаться, чтобы не насвистывать оперных арий, не напевать романсов, не рассказывать анекдотов о знакомых артистах, портретами которых была увешена его щегольская квартира. Те же клубные остряки изобрели, что, будучи приглашен к одной из губернаторш, при весьма трудных родах, Афинский, когда роженица начала уж очень сильно вопить, не нашел ничего лучше, как спеть ей:

За миг свиданья Терпи страданья!..

Другие врали и того злее, будто в кабинете Ильи Ильича долгое время висело изображение покойного А. Г. Рубинштейна в гробу, но с собственноручною подписью: «Другу-приятелю Илье Афинскому от сердечно любящего Антона»…!

Но, при всех своих маленьких и маленьким же смехом вышучиваемых слабостях, Афинский в Рюрикове был и любим, и уважаем, как человек не только знающий свое дело и успешный удачник в его практике, но и безусловно порядочный, как его ни поверни: профессионально ли, граждански ли, в обществе ли, в семье ли. Подчиненные в больницах его обожали за мягкость обращения и участливость к их нуждам, пациентки— за бескорыстие и внимательность. Женскими дружбами и конфиденциями Афинский мог бы хоть поезда грузить, но — о, величайшая редкость для женского врача! — умудрился пережить тридцатилетнюю практику, не имев никакой соблазнительной «истории» даже по сплетням, не говоря уже — о фактах… Женат он был, как полагается ходовому врачу женских болезней, на весьма богатой и чрезвычайно образованной купеческой дочери, которая содержала его в великой строгости. Совершенно, впрочем, напрасно, так как трезвостью и целомудрием Илья Ильич был одарен уже от самой природы даже в преувеличенном количестве. Если бы хотя лишь в ночном сне случилось ему увидать, будто он изменяет своей обожаемой Олюсеньке, то, наверное, поутру он заболел бы от угрызений совести и страха, Олюсенька это и сама прекрасно знала и, если не выпускала супруга из ежовых рукавиц, то отнюдь не по ревнивым каким-либо опасениям, а, просто, имела уж такой повелительный характер и с детства восприняла житейское убеждение и методы, что мужчина только тогда и удовлетворителен, когда безгласно лежит под башмаком.

Поделиться с друзьями: