Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:

Виктория Павловна подумала под ее вопрошающим взглядом, пожала плечами и сказала:

— Да, пожалуй, и отнимать не стала бы…

— То то, тогда не стоит… — даже с радостью подтвердила Евгения Александровна.

— Да, пожалуй, что не стоит… — согласилась и Виктория Павловна.

А судьба продолжала неистовствовать и играть злые шутки. В один далеко не прекрасный день, Виктория Павловна неожиданно увидала входящую в ее номер Арину Федотовну, в шубе, повязанную по дорожному платком, сопровождаемую тяжеловесными узлами, а из себя — нахмуренную, с весьма перекошенным лицом. Первая мысль Виктории Павловны — навстречу ей — была, что случилось что-нибудь с Ванечкою, от которого, с того самого знаменательного вечера, Виктория Павловна не имела ни слуха, ни духа… Но приезд Арины Федотовны оказался вызван событием гораздо более серьезным. Дом в Нахижном, оставленный Виктории Павловне покойником Мирошниковым, третьего дня, внезапно в ночь вспыхнул, как лучинка, от лампадки пред иконою, опрокинутой котенком, который повадился играть цепочкою, — и сгорел дотла, так что и сама-то Арина Федотовна едва успела выскочить, и только чудом никто из людей не пропал… Скотину тоже успели повывести… Но от дома и усадьбы оставалась, буквально, только одна зола, да торчащие из нее трубы… Это был большой удар по благосостоянию Виктории Павловны. Усадьба, правда, была застрахована, но в значительно меньшую сумму, чем она действительно стоила, так как страховка была давняя. Мирошников потом ее не увеличивал, а хозяйство обрастало и инвентарем, и стройками, и хозяйство все улучшалось и совершенствовалось… Таким образом, приходилось Виктории Павловне, после недолгого сравнительно благоденствия,

как бы в сказке о золотой рыбке, опять вернуться к правосленскому разбитому корыту. Было тяжело и обидно. Фатум в лицо смеялся. Сама Виктория Павловна в Правослу не собиралась совсем, а Арина Федотовна прямо слышать о ней не могла, хотя видела очень хорошо, что не избыть ей этого пути, теперь опять деваться больше некуда… И, кажется, это — впервые в жизни — что она чувствовала волю судьбы сильнее своей воли и до белого каления раздражалась необходимостью подчиниться. Но, так как еще стояла зима, а в Правосле, и по собственному ее опыту, и по письмам Ивана Афанасьевича, жить было теперь совершенно невозможно, — то Арина Федотовна решилась остаться до лета вместе с Викторией Павловной и Евгенией Александровной в том городе, где их застала…

Ее прибытие, хотя и мрачной и удрученной происшествием, ввело много порядка в их жизнь. Евгения Александровна как-то сразу опамятовалась, перестала пить… Несчастие подруги сильно на нее подействовало, и — наконец-то, — ей удалось уговорить Викторию Павловну хоть временно взять у нее денег, так как у той в это время, буквально, ни гроша своего не оставалось, а денег Фенички она ни за что не хотела трогать.

Жили они все три в гостинице, занимая отделение в три комнаты. Как только сошел с Евгении Александровны ее безобразный запой, она сделалась, по обыкновению, тиха, застенчива и очень кротка, будто виноватая, старающаяся отслужить свои вины, хотя ей никто о них не напоминал. Виктория Павловна тоже переживала хорошее время ровного, спокойного настроения, похожее на то, как было три года тому назад. Никаких «зверинок» на нее не находило и не предчувствовалось, чтобы скоро нашли. Несмотря на все, обрушившиеся на нее и на людей вокруг нее, неприятности, она чувствовала себя очень бодрою и смотрела в будущее довольно спокойными, если не веселыми, глазами. От Ани Балабоневской приходили письма, по которым Виктория Павловна видела, что Феничке живется в пансионе очень хорошо, что она делает успехи, что к ней все очень привязаны и ее любят, что девочка обещает не совсем обыкновенное развитие, и что она, Виктория Павловна, отлично делает, покамест не приезжая в город… Арина Федотовна подтвердила эту последнюю догадку Виктории Павловны, порядочно-таки обругав ее за гласность отъезда с Ванечкою, после которого теперь в Рюриков хоть не кажись: в трубы трубят про нее всякие сплетни и гадости… Аня Балабоневская, по словам Арины Федотовны, еще не все дает понять, что могла бы…

Арина Федотовна, оправившись от первого впечатления после пожара и убедившись, что Виктория Павловна приняла это бедствие со спокойствием, которого даже она не ожидала, тоже возвратила себе обычную самоуверенность и бодрое настроение духа. Засиделась она, что ли, очень в деревне, но городская жизнь ей теперь удивительно пошла на пользу, и она — словно сбросила десять лет с костей. Помолодела, похорошела, стала сытая, белая, нарядная. Оделась по моде, чуть не каждый день бывала в театре, оказалась большою любительницей оперетки и фарса. А, единовременно с тем, влез ей в ребро бес, часто беспокоивший ее и в деревне, и стала она, временами, пропадать невесть куда для приключений, которые потом рассказывала своим дамам с свойственным ей юмором и цинизмом… В числе этих приключений, одно вдруг сильно ее зацепило и было не весьма обыкновенно.

В городе появилась странная личность. Монах не монах, странник не странник, бунтарь не бунтарь, сыщик не сыщик, не то уж чересчур православный, не то совсем сектант, существо в подряснике и скуфье, с посохом, сумбурное, с безумными глазами, с наружностью беглеца из сумасшедшего дома, но такого, что в сумасшедший дом-то попал не иначе, как из-за прилавка, за которым он долго обмеривал и обвешивал покупателей. И имя у этого человека было странное — звали его отец Экзакустодиан. Но, был ли он отец, был ли Экзакустодиан — этого никто не знал толком. Говорили о нем и о проповеди его подспудной очень много, но, покуда еще, больше по низам. Толковали, что — хлыстовщина не хлыстовщина, а какая-то смесь того же состава. Человек был несомненно со способностью влиять — и влиять уже начинал. Полиция о нем, конечно, знала с первых же шагов его прибытия и пропаганды, но почему-то не вмешивалась, находя, кажется, что это не враг пришел, а, наоборот, скорее друг и сотрудник. В слободке, так называемой Матросской, на окраине города, происходили какие-то радения, которые даже не весьма скрывались. Настолько, что, не будучи посвящена и не собираясь посвящаться, Арина Федотовна, которая не веровала ни в сон, ни в чох, тем не менее, на радения эти попала. Рассказывали о них в городе ужасы, но она, возвратившись, по чистой совести, сообщала Виктории Павловне, что решительно ничего безобразного и развратного там не видала, но, напротив, было очень скучно, потому что Экзакустодиан этот ломается и врет «от божественного» что-то такое, чего никто и сам он первый не понимает… Очень может быть, что слухи о распутствах, которые совершаются вокруг Экзакустодиана, и справедливы, потому что глаза у него такие — косятся да прыгают: черти в этом омуте вот как здорово водятся… Ну, и бабицы, которые к нему притекают, тоже фигуры известные, определенные…

— Достаточно я этой публики насмотрелась по монастырям, а двух-трех так даже и знакомых признала… Уж эти-то меня не проведут, знаю я, зачем они по обителям скитаются и к каким живым мощам прикладываются, — собственными глазами их, голубушек, на этом деле видала… Но — по внешности — все в высшей степени прилично… Если есть какие-нибудь грехи, то, конечно, хорошо спрятаны, творятся келейно… А вот верят этому Экзакустодиану, — так даже досадно видеть, как верят… И есть совсем хорошие и девочки, и ребятки, которых он так одурманил, что они видят в нем только что не самого Христа…

И вот один из таких-то верующих пареньков очень приглянулся и полюбился Арине Федотовне… А так как она была женщина быстрая и решительная и отказывать себе в своих блажных помыслах не любила, то немедленно и атаковала она этого юношу совсем на библейский манер, по рецепту жены Пентефрия… Но потерпела жесточайший афронт… Юноша оказался целомудренным и чистым — истинным Иосифом Прекрасным не только по виду, но и до глубины своей души… Арина Федотовна противоречий не любила вообще, подобных в особенности, и — по мере того, как испуганный молодой человек щетинился и от нее отстранялся, тем больше она к нему устремлялась и на него наседала… Проникла в его семью. Она оказалась очень бедною и суровою и с большим внутренним развалом на две части. Половина семьи, с больным ревматиком-отцом, вот этим мальчиком Тимошею, который полюбился Арине Федотовне и старшею его сестрою, угрюмою красавицею, Василисою, «вроде женщин на Нестеровских картинах» — определила, ее увидав, Евгения Александровна Лабеус, — оказались людьми не от мира сего: поглощенными рвением к божеству, усердно читающими жития и учительные книги подвижников и пустынножителей, денно и нощно размышляющими о своей греховности и путях к спасению. Другая половина — мать, измаявшаяся в труде и хлопотах нищего мещанства, и красивые младшие сестры-подростки, уже озлобленные безрадостно протекающею голодною юностью, — была совсем другого закала: все — хоть сейчас готовые чёрту душу продать, лишь бы явился да захотел купить. Чёрт не чёрт, но Арина Федотовна явилась с предложением сделки — по характеру, как будто немножко из того же разряда. Обрадовались ей, как с неба пришедшей, неожиданной избавительнице и благодетельнице. Несколько подарков, сделанных ею матери и сестрам мальчика, окончательно расположили в ее пользу эту обголодалую, жадную, мещанскую свору, вообразившую по нарядам и расточительности Арины Федотовны, что у этой «управительницы» денег куры не клюют. Тимошу, как только уяснили себе мать и сестры истинный источник и смысл благоволения и щедростей новой своей приятельницы, сперва вознесли до небес, а, когда он не изъявил никакой охоты идти на встречу желаниям пожилой обольстительницы, ему пришлось в семье худо. Прямо, как на врага стали на него смотреть. Чего упрямится, ломается, нищий, не уважит блажь богатой вдовы, которая при средствах своих, может его человеком сделать и семью

поставить на ноги? Слиняет он, что ли? Еще — когда девица соблюдает целомудрие, так это имеет свои резоны: порченой трудно замуж выйти, ребенок может быть, соседи глумленьями прохода не дадут, ворота дегтем вымажут… Ну, а ему-то какая беда грозит, двадцатилетнему балбесу? Одно удовольствие, — всякий другой за честь почел бы. Добро бы Арина Федотовна была больная или урод какой-нибудь. А то женщина еще в соку, из себя видная, дородная, ни морщинки, ни седого волоса… Какого рожна еще тебе, привереднику, надо?.. Если бы Арина Федотовна захотела, то ей стоило только приказать домашним: Тимошу, хоть связанным, а ей предоставили бы. Но она забавлялась совсем иною игрою. Влюбившись на старости лет, с обычным себе грубым сладострастием, она, однако, находила задорным и лестным — в последний раз, испробовать свою прежнюю женскую силу, свое обаяние, которым она была так могущественна в былые времена, заставляла мужчин — как слухи ходили и кое-что за собою она и впрямь знала, — отравлять соперников, и в воду бросаться, и большие, жестокие унижения переживать [См. "Викторию Павловну"]. А теперь, вот, какой-то мальчишка смеет говорить, что она искушение от дьявола и бормочет что-то о глазе, который надо вырвать, если он соблазняет тебя, и о прочих, еще худших, увечьях. Задетая в своем самолюбии отцветшей победительницы сердец, раздраженная, злая, Арина Федотовна, мало-помалу, как-то, вся сосредоточилась на своей дикой, похотливой облаве. И, с течением дней, как женщина опытная и в средствах соблазна не стесняющаяся, с торжеством стала замечать, что ее натиск действует и мальчишка уже не так неподатлив, как был сначала. Раза два или три Тимоша, посылаемый матерью и сестрами под разными предлогами, приходил к Арине Федотовне в гостиницу. Приглядевшись к его благообразно аскетическому, худому лику, тихим, скромным, святым манерам, задумчивым и глубоким голубым глазам, в которых светилась опасная сосредоточенность отвлеченной мысли, весьма похожая на задаток безумия, прислушавшись к мечтательному разговору, — Виктория Павловна, после ухода его, каждый раз говорила своей домоправительнице:

— Я бы, на твоем месте, оставила этого юношу в покое… Ты не знаешь, с кем ты шутишь… Это вода глубокая. В ней утонуть можно…

— Небось, матушка, — самоуверенно возражала Арина Федотовна, — во всяких водах плавали и на берег сухи выплывали…

— Да что тебе за радость вести игру с таким святошею? Ведь он весь в религии. Тут вся его мечта, идеал и радость. Он больше ни о чем и думать-то не хочет… Его в пустыню тянет, схиму бы рад принять, даром, что так молод…

— Ну, вот, он в пустыню иноком, — отшучивалась Арина Федотовна, — а я туда же бесом, чтобы его дразнить, да искушать… Пусть, коли свят хочет быть, не даром ему пресветлый рай-то достанется…

И прибавляла значительно:

— А уж святошество это я из него выведу… Я этого терпеть не могу, чтобы, если женщина удостоила обратить внимание на мужчину, так после того, — оставалось бы ему еще что-нибудь ее дороже… Нет, ты промеж себя и меня богов-то не городи: они тебе не защита, мне не благодать… Он теперь, я знаю, прямо от нас к своему Экзакустодиану побежал — исповедоваться, как он у нас оскоромился, — мало того, что в этом грешном месте, в гостинице, с тремя женщинами чай пил, да еще одна из них на него, паршивца этакого, зарится… Погоди… Вот я тебя ужо доведу до точки… Не то, что перед Экзакустодианом каяться, а — велю тебе на Экзакустодиана твоего, как на коня, сесть, да так на нем верхом по улицам ко мне приехать. И — ништо: сядешь и приедешь… так-то-сь, любезный друг!

Виктория Павловна на речи эти только сомнительно качала головою, а, вообще, авантюра Арины Федотовны ей более, чем не правилась. Но она хорошо знала, что возражать тут напрасно: уж если этой бабе вошло что-нибудь в голову, то, умно ли, глупо ли, хорошо ли, дурно ли, она это исполнить должна непременно… Иначе ее замучит недовольство самою собою и сознание, будто она оказалась слабою, чего-то струсила и не осилила совестью… А — что она влюбилась — это было несомненно. Влюбилась, как умела, — похотливо, злобно, свирепо даже, ненавидя, желая властвовать и унижать, — но влюбилась. И — настолько, что образумливающие речи Виктории Павловны стала встречать окриками и колкостями:

— Да тебе-то что, матушка? С какой стати марьяж разбиваешь? Самой, что ли, по сердцу и в охоту? Так — ништо! давай, силами померяемся, чья возьмет…

— Ну, чего ты лезешь не в свое дело? С каких пор ты мною в гувернантки нанята? Ведь не препятствовала я тебе, когда ты с Ванькою моим спуталась, — а уж тут ли ты дуру не сломала…

Что Тимоша уже заколебался между Ариною Федотовною и Экзакустодианом, это была правда. Но, покуда, Экзакустодиан, все-таки, был еще сильнее. Тимоша, точно, ходил к нему несколько раз жаловаться на соблазны, которые ставит ему Арина Федотовна, и на по-творчество, с которым встречают эти соблазны в его семье, где только и спят и видят, чтобы спихнуть его то ли в законный брак (потому что, в хитростях своих, Арина Федотовна уже и на эту возможность намекала), то ли просто на содержание к этой, ни с того, ни с сего вклепавшейся в него, бабе… Не скрывал он от Экзакустодиана и того, что человек он слабый, грешный, борется, как может, но дух силен, а плоть немощна. Соблазнительница начинает ему нравиться так, что просто огнем охватывает и, кажется, иногда — все так и сделал бы, очертя голову, что она приказывает, хотя бы и погубил тем на век свою душу и пошел бы потом к чертям на растопку… Экзакустодиан сперва вскипел было. Но — навел справки, кто такова Арина Федотовна, какие у нее средства, какие ее отношения к богатой госпоже Лабеус и Виктории Павловне Бурмысловой, которая, хоть и не богатая, а, все-таки, землевладелица, — и быстро сообразил головою своею, на половину сумасшедшего, на половину кулака, что тут пахнет возможностью большого публичного эффекта, а, может быть, чего-либо и более существенного… И — в то время, как Тимоша ждал от него строжайшей эпитимии и средств к убиению тела и устранению соблазнов, Экзакустодиан, вдруг, совсем напротив, заговорил с ним на ту тему, что искушение, напускаемое дьяволом, есть совсем не наказание, как он понимает и боится, а, напротив, знак величайшего благоволения небесного. Потому что слабому человеку соблазнов и не посылается, а допускает Бог дьявола озорничать таким образом только против избранников своих, вроде, скажем, Иова Многострадального, либо Моисея Мурина, затем, что любит их борьбу и победу над исконным врагом и первородным грехом… А потому Тимоше совсем не следует чуждаться и чураться женщины, его преследующей, а, напротив, всячески стараться ее, коварную и беспутную, образумить и привлечь к своим правым понятиям… Вот это будет настоящая победа над грехом… Конечно, дьявол силен, и он, Экзакустодиан, понимает, что, при такой скользкой борьбе, возможно и оступиться, и впасть во власть дьявола, и осквернить себя блудом… Но Тимофей пусть не боится: этот грех не в грех, это — только падение, которое и величайшие праведники испытывали, которому и он, Экзакустодиан, сколько раз был подвержен… Однако, как видит Тимофей, он не погиб, а спасся и других спасает…

— Я тебе, малец, скажу: это еще под сомнением, что больше уничтожает грех: воздержание от него, или истощение его в себе… Такое, понимаешь ли, чтобы не токмо сильный дух, но и ослабленная плоть возроптала, и стал грех, чрез пресыщение, тебе противен, и потерял над тобою всякую власть, и то, что страстные люди почитают соблазном наслаждения, сделалось бы для тебя страхом истязания… Сказано: «не учащай ближнего твоего, дабы он не возненавидел тебя»… Ну, а дьявол глуп, — он соблазнитель и хитер, но в глубине своей глуп: он этого правила не знает и учащает без меры и, учащая, так тебе в конце концов осточертеет, что ты ни его скверной рожи, ни греха, им несомого, мыслию своею воспринять уже не в состоянии и ненавидишь его всею силою своей души… Ты за средства кайся, а цель помни и блюди: в корень смотри, в корень! Как ни прийти к несмущаемому духу, лишь бы его достичь… Это, вот, самое главное и важное, а остальное все приложится… Когда достиг, — тут ты и премудр, и благ, и свят, и состояние твое, как Адама и Евы в раю до грехопадения: невинен и блажен… А — покуда смущаешься, потуда и страстен… Страстность же есть величайший грех пред Богом, потому что Бог ни к кому страстности, кроме себя, в человеке не прощает и простить не может, — ибо сказано: не сотвори себе кумира, и любление твари паче Бога — есть мерзость перед Господом… Вот ты, сыне Тимофее, говоришь, что она, дьяволица твоя, тебе голову мутит… А разве с мутною головою можно помышлять о благе? Пока в голове муть, — до тех пор и мысль, и слово ни в высь к Господу, ни долу — к людям, — извергать ничего, кроме мути, не могут… Прочищай голову-то, прочищай, чтобы ясными мыслями к Богу стремиться, а не мешать богомыслие с бабьею прелестью пополам.

Поделиться с друзьями: