Вилась веревочка…
Шрифт:
Острием…
Теперь тишина была долгой, прочной, поверхность воды незыблемой. Лодка, мерно покачиваясь, двигалась боком по течению. Даже сквозь мрак вода клубилась бурыми подтеками. Я сел, едва заставив себя согнуть непослушные колени. Ночь еще больше потемнела, словно огромная летучая мышь накрыла нас когтистыми своими крыльями. Я словно утыкался лбом в выросшую из тьмы и мрака стену, такую же непроглядную, как черная гладь воды, только что поглотившая человека.
Зачем это все, зачем? Зачем со мной?! Неужели со мной?! И я ли это? Что же теперь, конец, конец всему? Как же так?! Жил, жил, и вдруг такое! Я совсем другого хотел! А этого не хочу! Мысли и чувства —
— Ы-ы-ы, — послышались всхлипы. Валерка, Валерка не сдержался. Никто не греб. Внезапно Женька, словно сорвавшись, схватил свою доску, встал на колено и стал остервенело грести… И, поддаваясь его порыву, мы, все трое, кинулись к бортам и, превозмогая жуткий страх перед силой, которая там, в воде, может схватить и утянуть, принялись неистово откидывать вдоль борта воду. Грести, грести, и только скорее…
Когда мы подплыли к городу, уже светало. Небо было чистым, бледно-серым, и лишь на западе, куда угнал тучи ветер, казалось, оно темной полосой падало на землю. Причалили к плоту у сплавконторы, хотя до дома оставалось далековато. Лодку потопили. Домой бежали: хотелось побыстрее закрыть за собой дверь, упасть в постель, спрятаться под одеялом.
Нам с Валеркой пришлось еще лишний квартал дать, к Балде завернуть, забрать рюкзаки, снасти, с которыми мы якобы отправились на рыбалку. Краденое тоже всегда хранилось у Балды. Удобно. Дома у него кавардак такой, хоть трактор завези, никто внимания не обратит. Там кроме самого Балды три таких «балдежника» живут — спасу нет. И смех и грех. Мать, баба — родня какая-то, что ли, мужик — кем он доводится, не поймешь. В доме стоял кислый сивушный запах — все трое постоянно пили.
…Разбудила меня мама.
— Рыбак, рыбак, вставай. Всех невест уж разобрали, — услышал я сквозь сон ее голос.
Он был по обыкновению теплым и ласковым, и пробуждение сделалось радостным. Я открыл глаза и тотчас зажмурился от яркого солнечного света. Под веками проплыли огненные блики. Вновь осторожно открыл глаза. В верхнем углу окна сиял осколок солнца. Полыхал и косил жарким глазом купающийся красный конь с голым мальчиком-седоком над моей головой. Мама стояла в дверях, от нее тоже исходил свет; в глубине больших карих глаз горели маленькие фонарики, просвечивали невесомые волосы на висках, овал лица очерчивал ободок золотистого инея.
— Погляди, день-то какой выдался! — сказала мама и повернулась к окну.
На кончике ее носа на миг вспыхнула солнечная бусинка. Вспыхнула и погасла — как и моя утренняя радость. Все тут же померкло, показалось ненужным, лишним, недоступным мне. Вспомнилась прошедшая ночь: темная и злая.
— А рыба где твоя?
— Рыба?
Я как-то сразу не понял, о какой рыбе идет речь, растерялся, но ответ был приготовлен еще вчера и что-то за меня суетливо произнесло:
— В реке.
— Ты что такой стал? С лица весь спал.
— Я? Нет. С чего ты взяла?
Больше выносить маминого взгляда я не мог. И, стараясь быть бодрым, сбросил одеяло, подошел к окну, потянулся, вскинув вверх руки, сказал:
— Эх, погодка сегодня!
А спину так и сверлил мамин взгляд.
— Какой-то ты не такой стал, Гена. То, бывало, гляжу: идешь по переулку, улыбаешься, пряменький, как свечка, а теперь — ссутулишься, как старик идешь. Что с тобой, Гена?
— Старею, — попытался я взять шутливый тон.
— Нет, Гена,
неладно что-то с тобой. Ты скажи, если что случилось, легче будет.Я помолчал. Ох, с каким трудом давался мне этот разговор!
— Мам, снова начинаешь. Ничего не случилось. Кажется тебе просто. Ну, где я сутулый? Вот, смотри, какой прямой. — Я выпрямился, повернулся к ней боком и попробовал перевести разговор на другое. — А ты сегодня выходная, что ли?
— Выходная, Гена, я же не слепая, вижу, — продолжала мама свое. — Зачем ты с этим оболтусом связался? Как его, Хысь, что ли? Он ведь вечный тюремщик. До добра такая дружба не доведет.
— Да не связался я ни с кем.
— Гена, и люди говорят, и сама сколько раз видела. Вот как-то шла — вы на бревнах вместе сидели. Но мне даже на ум не приди, что ты в его компании. Сидите да сидите. Много вас там сидит.
— Ни в чьей я компании! Мало ли с кем сижу. Развязался уже…
— Может, он тебе пригрозил как?
— Мам… Ну… Все в порядке.
В огороде напротив Светка выбивала половики. «А ведь она до чертиков красивая», — подумал я. Повзрослеет немного, влюбится в кого-нибудь, выйдет замуж, а я буду далеко-о… Мама подошла, посмотрела на Светку, вздохнула тяжело, Бог знает о чем подумав, сказала тихо:
— Иди ешь, пока не остыло. Рыбу поджарила. С утра сходила, наловила в магазине. Поешь. В рыбе, говорят, фосфор, он для костей полезен и для ума…
— Ну, если для ума…
Лениво потыкал вилкой в сковородку, пожевал через силу белое рыбье мясо. Отчего-то всему телу было неприятно, будто оно от грязи заскорузло. Я собрался, пошел в баню. Мылся, мылся, драил себя вехоткой, стегал веником, который больше был похож на голик — пользованный, на окошке подобрал. Снова терся вехоткой, ополаскивался и все равно казался себе грязным, грязным!
Прямо из бани направился к Балде — мы обычно собирались у него или на речке.
Когда я подходил к дому Балды, навстречу попались и стремительно проскочили мимо его мать, баба, родня эта самая, и мужик. Видно, деньги раздобыли. А в магазин они всегда ходят вместе, гуськом — отправь за бутылкой кого-нибудь одного, точно не вернется, не донесет.
Женька и Валерка были уже на месте. Так мы и просидели чуть ли не до самого вечера, четыре гаврика, четыре затравленных волчонка, притаившихся хоть в ненадежном, но в укрытии. За стенами, провонявшими разными запахами, было спокойнее. Я раньше у Балды долго находиться не мог: тошнота подбиралась. А уж есть из их посуды никакие силы бы не заставили. Теперь ничего, даже суп от безделья похлебал. В грязной, мрачной комнате, куда с трудом пробивался сквозь засиженные мухами окна свет, было даже приятней, чем дома в чистоте и порядке: свойственней. Наверно, в самом деле по Сеньке и шапка должна быть. Иногда предлагал кто-нибудь: пойти с повинной в милицию, признаться в краже, но молчать о Хысе, сказать, уехал он или удариться в бега — ищи нас свищи. Но говорили без веры, в голосах чувствовалось сомнение. Лишь Женька, бесконечно и бесцельно тасовавший карты, горячился, вскипал:
— Да бросьте вы паниковать, никто ни про что не узнает. Кто Хыся искать будет? Нет его — и не надо! Пропал — и хорошо! А если заподозрят, вызовут, наоборот, надо тюльку гнать: дел с Хысем не имели! Предлагал — да мы его подальше послали. Или такое затравить: по пьянке деньги показывал, говорил — намылиться хочет.
Я на это заметил, что утопленники всплывают. Женька настаивал на своем, злился, но не на паникерство наше, а на что-то другое: на себя, может быть, на неопределенность полнейшую, безысходность. Вдруг выкрикивал: