Вильгельм фон Шмиц (3 перевода и оригинал)
Шрифт:
В это время поэт издал несколько судорожных звуков, которые при внимательном прослушивании можно было перевести так: «Пунш… 10 [10] это было уже… слишком много для него… поэтому он… он…»
— Молчи, ничтожество! — сурово перебил Маггл. — Ты еще смеешь шутить об этом! Ты дал ему пинка, не так ли? И что потом?
— Это… это просто сбило его с ног, — продолжил несчастный Шмиц, но его бессвязный монолог был прерван нетерпеливым констеблем, и все четверо направились к городу.
10
Еще один эпизод, основанный на игре слов: punch (удар) и punch (пунш) произносится одинаково. — Прим. пер.
Но тут
— Я только что услышал об этом… я заснул под столом — принял больше пунша, чем мог выдержать. Он так же невиновен, как и я — мертвый, как же! — я живее чем вы, зарубите себе на носу!
Эта речь произвела разное действие на слушателей: констебль спокойно отпустил Поэта, а потрясенный Маггл пробормотал:
— Невероятно! Это заговор — лжесвидетельство — передайте дело в суд присяжных… — в то время как счастливый Поэт бросился в объятия своего спасителя и воскликнул голосом, прерывающимся от волнения:
— Нет, с этого часа мы больше не расстанемся! Наша жизнь и любовь не знает преград!
Впрочем, официант не отнесся к его словам с той сердечностью, какую от него можно было ожидать.
Позднее, в тот же день, когда Вильгельм и Сьюки сидели за столом и беседовали с официантом и несколькими друзьями, раскаявшийся Маггл вошел в комнату, положил Шмицу на колени сложенный лист бумаги, произнес глухим голосом: «Будьте счастливы!» — удалился, и с тех пор его больше не видели.
Внимательно прочитав документ, Вильгельм поднялся на ноги; под влиянием этого волнующего момента он бессознательно сложил импровизированный стих:
О, моя Сьюки! Маггл, сознавшийся в дурных делах,
Купил лицензию на новый дом публичный
И предлагает нам клиентам продавать
Эль, виски, портер и табак отличный!
На этом мы оставим его; кто отныне посмеет усомниться в его счастье? Разве он не получил Сьюки? А получив ее, он может быть доволен.
Перевод Андрея Боченкова
Глава первая
«И так было все время».
(Старая пьеса)
Душный яркий свет полудня уже уступал место прохладе безоблачного вечера, и убаюканный океан с тихим рокотом омывал причал, навевая поэтическим умам мысли о движении и омовении, когда сторонний наблюдатель мог заметить двух путников, приближавшихся к уединенному городку Уитби по одной из тех крутых тропинок, удостоенных названия «дорога», которые вели в этот населенный пункт и которые, вероятно, прокладывали, взяв за модель сточную трубу, уходящую в бочку для дождевой воды. Старший из двоих был желтолицый, измученный заботами мужчина; черты его лица были украшены тем, что часто на расстоянии можно ошибочно принять за усы, и затенены бобровой шапкой сомнительного возраста и того вида, который если и не назовешь респектабельным, то, по крайней мере, почтенным. Более молодой, в котором проницательный читатель уже узнал героя моего рассказа, обладал фигурой, которую, однажды увидев, вряд ли забудешь: легкая склонность к тучности казалась лишь пустяковым недостатком на фоне мужественной плавности ее очертаний, хотя строгие каноны красоты, возможно, требовали бы несколько более длинной пары ног, дабы сохранить пропорции его силуэта, и несколько большей симметричности глаз, чем дала ему природа. Тем не менее для тех критиков, которые не связаны ограничениями законов хорошего вкуса, — а таковых множество — для тех, кто мог бы закрыть глаза на дефекты его фигуры и выделить ее красоты, — хотя и мало нашлось тех, кто был способен выполнить эту задачу, — для тех, кто знал и ценил его личные качества и верил, что сила его ума превосходила силу ума его современников, — хотя, увы! таковых до сих пор не нашлось, — для тех он был Аполлоном.
Впрочем, разве мы погрешили бы против истины, если бы сказали, что его волосы слишком уж лоснились, а руки слишком редко прикасались к мылу? Что его нос был
слишком задран вверх, а воротничок рубашки слишком завернут вниз? Что на его усах алел весь румянец с его щек, за исключением маленького кусочка, который осыпался на жилет? Такая тривиальная критика была недостойна внимания любого, кто претендовал на высокое звание знатока.При крещении сей юноша получил имя Уильям, а фамилия его отца была Смит, но, хотя он представлялся во многих высших кругах в Лондоне импозантным именем «мистер Смит из Йоркшира», к несчастью, ему не удалось привлечь ту долю общественного внимания, какой он, по его мнению, заслуживал. Некоторые спрашивали его, насколько длинна его родословная; у других хватало низости намекать, что его положение в обществе было не вполне уникальным; в то время как саркастические вопросы третьих касались потенциального наличия аристократических корней, на которые, предположительно, он собирался заявить права. Все это пробудило в груди молодого человека, исполненного духом благородства, стремление к обретению такого высокого рождения и связей, в которых отказала ему злобная Фортуна.
Посему у него возникла эта фантазия, которую, возможно, в данном случае следует рассматривать просто как поэтическую вольность, представляться звучным именем, стоящим в заглавии этой истории. Этот шаг способствовал большому росту его популярности, причем сие обстоятельство его знакомые совершенно прозаично сравнивали с фальшивым совереном в новой позолоте. Сам же он предпочитал более приятное описание: «...фиалка бледная, что наконец открыта в долине, мхом поросшей, и рождена, чтоб за одним столом сидеть с монархами»: хотя, согласно общим представлениям, фиалки обычно для этого не очень приспособлены по своей конституции.
Путешественники, каждый из которых был погружен в собственные мысли, шагали вниз по склону в полной тишине, за исключением моментов, когда необычно острый камень или неожиданная рытвина на дороге вызывали один из тех непроизвольных вскриков боли, которые столь триумфально демонстрируют связь между Сознанием и Материей. Наконец молодой путешественник, с трудом очнувшись от своих болезненных мечтаний, прервал размышления своего спутника внезапным вопросом:
— Как думаешь, она сильно изменится? Я полагаю, что нет.
— Думаю, кто? — язвительно ответил второй, затем поспешно поправился и, как человек, обладающий тонким чувством грамматики, выразился более корректно: — Кто эта «она», о которой ты говоришь?
— Так, значит, ты забыл, — спросил молодой человек, который был в душе настолько большим поэтом, что никогда не говорил обычной прозой, — ты забыл о том предмете, о котором мы только что беседовали? Поверь мне, она поселилась в моих думах с тех самых пор.
— Только что! — отозвался саркастическим тоном его приятель. — Да прошел добрый час с тех пор, как ты открывал рот последний раз.
Молодой человек согласно кивнул.
— Час? Верно, верно. Мы проходили Лит, как мне сдается, и тихо на ухо тебе я бормотал тот трогательный сонет к морю, который написал я так недавно, начинавшийся: «Твои ревущие, храпящие, вздымающиеся, скорбящие просторы, что...»
— Имей же милосердие! — прервал его второй, и в его умоляющем голосе прозвучала неподдельная искренность. — Только не начинай снова! Я это уже один раз выслушал с величайшим терпением.
— Ты выслушал, выслушал, — расстроенно подтвердил поэт. — Что ж, тогда она снова станет темой моих мыслей. — Тут он нахмурился и закусил губу, бормоча себе под нос такие слова, как «муки», «руки» и «брюки», словно пытаясь подобрать рифму к какому-то слову. Теперь пара проходила около моста, и слева от них стояли лавки, а справа была вода; а снизу доносился неразборчивый гул голосов, и дующий со стороны моря бриз приносил аромат из вздымающихся в бухте вод, неясно намекающий на соленую сельдь и другие всевозможные вещи, а легкий дымок, который изящной струйкой вился над крышами домов, вызывал в голове одаренного юноши лишь поэтические мысли.
Глава вторая
«Возьмем меня, к примеру».
(Старая пьеса)
— Но раз уж мы о ней заговорили, — продолжил беседу человек прозы, — как ее зовут? Ты ведь мне этого еще не говорил. —Легкий румянец пробежал по не лишенным привлекательности чертам юноши; неужели ее имя было непоэтично и не соответствовало его представлениям о природной гармонии? Он заговорил неохотно и неразборчиво.