Виллет
Шрифт:
Я сама слышала, как он кричал громовым голосом: «Vous n’^etes donc que des poup'ees. Vous n’avez pas de passions — vous autres. Vous ne sentez donc rien! Votre chair est de neige, votre sang de glace! Moi, je veux que tout cela s’al-lume, qu’il ait une vie, une ^ame!» [114]
Напрасные желания! Как только мосье Поль окончательно убедился в их тщетности, он тотчас же перестал работать над высокой трагедией, разорвал текст ее в клочья и заменил пустячной комедией. Пансионерки отнеслись к ней более благосклонно, и ему вскоре удалось вбить это произведение в их маленькие бездумные головки.
114
Вы куклы, а не люди. Вам неведомы страсти. Вы ничего не чувствуете! Плоть ваша — снег, а кровь — лед! А я хочу, чтобы вы воспламенились, чтобы в вас вселилась жизнь, душа! (фр.).
Мадемуазель Сен-Пьер всегда присутствовала на уроках
В канун именин мадам царила не менее праздничная атмосфера, чем в самый день торжества. Три классные комнаты долго мыли, чистили, приводили в порядок и украшали. Дом был охвачен веселой суетой; ищущий покоя не мог найти тихого уголка ни на верхнем, ни на нижнем этаже; мне пришлось укрыться в саду. Весь день я бродила или посиживала там одна, грелась на солнце, пряталась в тени деревьев и беседовала сама с собой. Помню, за весь день я едва ли обменялась с кем-нибудь и двумя фразами, но от одиночества я не страдала, тишина была мне даже приятна. Я ощущала себя сторонним наблюдателем, мне было вполне достаточно пройти раз или два по комнатам, посмотреть, какие происходят перемены, как устраивают фойе и театральную уборную, воздвигают маленькую сцену с декорациями, как мосье Поль Эмануэль вкупе с мадемуазель Сен-Пьер руководит всеми этими приготовлениями и как стайка горящих нетерпением учениц, среди них и Джиневра Фэншо, весело выполняют его распоряжения.
Великий день наступил. Небо было безоблачно, солнце палило уже с самого утра. Все двери и окна открыли настежь, отчего возникало приятное ощущение летнего приволья, а непринужденный распорядок дня создавал чувство полной свободы. Учительницы и пансионерки спустились к завтраку в пеньюарах и с папильотками в волосах, с наслаждением предвкушая, как наденут вечерние туалеты. Они напоминали олдерменов, [115] с радостью постящихся в ожидании предстоящего пира, и явно наслаждались тем, что позволили себе в это утро роскошь появиться в столь неряшливом виде. Около девяти часов утра прибыла важная персона — парикмахер. Как это ни кощунственно звучит, но он разместился в молельне, и там, перед b'enitier, [116] свечой и распятием, начал торжественно демонстрировать свое искусство. Всех пансионерок по очереди приглашали воспользоваться его услугами, и каждая выходила от него с гладкой, как раковина, прической, разделенной безукоризненным белым пробором и увенчанной уложенными по-гречески косами, блестевшими как лакированные. Я тоже побывала у него и с трудом поверила тому, что сказало мне зеркало, когда я с любопытством заглянула в него. Меня поразили пышные гирлянды переплетенных темно-каштановых волос, я даже испугалась, подумав, что это парик, и убедилась в обратном, лишь несколько раз сильно дернув за локон. Тогда я поняла, какой искусник этот парикмахер, раз он умеет выставить в наилучшем свете самое заурядное создание.
115
Олдермен — член магистрата, избираемый жителями одного из районов города. — Прим. ред.
116
Чаша со священной водой у входа в католический храм (фр.).
Молельню освободили и заперли, и теперь дортуар стал местом, где с поразительной тщательностью совершались омовения, одевание и прихорашивание. Для меня навсегда останется загадкой, почему женщины тратят так много времени на выполнение столь незначительного дела. Процедура была сложной и длительной, а результат получался весьма скромный: белоснежное муслиновое платье, голубой кушак (цвета Пресвятой Девы), белые или бледно-желтые лайковые перчатки — вот та парадная униформа, для облачения в которую учительницы и пансионерки потеряли добрых три часа. Следует признать, однако, что, хотя наряд был прост, в нем все было превосходно — фасон, покрой, опрятность. Девичьи головки были причесаны тоже с тонким изяществом и в стиле, который подчеркивал пышное здоровье и миловидность уроженок Лабаскура, но был бы, пожалуй, грубоват для красоты более утонченной и нежной. Однако все вместе они представляли весьма отрадное зрелище.
Не могу забыть, как, увидев эти волны воздушной белоснежной материи, я почувствовала, что смотрюсь мрачным пятном в море света. У меня не хватило смелости надеть полупрозрачное белое платье, а поскольку на улице и в доме было слишком жарко и нужно было одеться полегче, мне пришлось обойти целый десяток магазинов, пока я набрела на нечто вроде крепа лилового цвета с сероватым оттенком, точнее, цвета серо-коричневого тумана, покрывшего цветущие вересковые заросли. Моя портниха любезно сделала из него все, что было возможно, ибо, как она справедливо заметила, раз он «si triste — si peu voyant», [117] необходимо обратить особое внимание на фасон. Весьма отрадно, что она отнеслась к делу таким образом, ибо у меня не было ни цветка, ни украшения, чтобы освежить платье, а главное — на щеках моих не играл румянец.
117
Такой
печальный, такой тусклый (фр.).В однообразии повседневного тяжелого труда мы нередко забываем думать о недостатках своей внешности, но они резко напоминают о себе в те светлые мгновения, когда все должно быть прекрасным.
И все же в мрачноватом платье я чувствовала себя легко и свободно, я не испытывала бы подобного состояния, если бы надела более яркий и приметный наряд. Поддержала меня и мадам Бек: на ней было платье почти в таких же спокойных тонах, как и мое, но, правда, она еще надела браслет и большую золотую брошь с драгоценными камнями. Мы столкнулись с ней на лестнице, и она одобрительно кивнула и улыбнулась мне, не потому, конечно, что ей понравилось, как я выгляжу, — вряд ли ее интересовали подобные мелочи, — а потому, что, по ее мнению, я оделась прилично, благопристойно. Приличие и Благопристойность были теми бесстрастными божествами, которым мадам поклонялась. Она даже остановилась на минутку, положила мне на плечо обтянутую перчаткой руку, державшую вышитый и надушенный носовой платок, и доверительным тоном сделала несколько саркастических замечаний относительно туалетов других учительниц (которым уже успела наговорить комплиментов): «Ничто не выглядит более нелепо, чем зрелые дамы, одетые как пятнадцатилетние девочки. А что касается Сен-Пьер, то она похожа на старую кокетку в роли инженю».
Поскольку я оделась часа на два раньше остальных, мне удалось на этот раз отправиться не в сад, где слуги расставляли стулья вдоль длинных столов, накрытых к предстоящему пиру, а в классы, где теперь было пусто, тихо, прохладно и чисто. Стены там были свежевыкрашены, дощатые полы отскоблены и еще влажны после мытья, только что срезанные цветы в вазах украшали на время затихшие комнаты, а на окнах висели сияющие чистотой нарядные шторы.
Укрывшись в комнате для старшего класса, поменьше и поуютнее других, и открыв своим ключом застекленный книжный шкаф, я вынула книгу, которая, судя по названию, могла оказаться интересной, и устроилась почитать. Стеклянная дверь этой классной выходила в большую беседку. Ветки акации, тянувшиеся к розовому кусту, расцветшему у противоположного косяка, ласково касались дверного стекла, а вокруг роз деловито и радостно жужжали пчелы. Я принялась читать. Мирное жужжание, тенистый полумрак и теплый уют моего убежища уже начали обволакивать смысл читаемого, туманить мой взор и увлекать меня по тропе мечтаний в глубь царства грез — как вдруг неистовый звон дверного колокольчика, какого никогда не издавал этот немало испытавший на своем веку инструмент, вернул меня к действительности.
В то утро колокольчик звонил беспрерывно, ибо ежеминутно являлись то мастеровые, то слуги, то парикмахеры, то портнихи, то посыльные. Более того, были все основания ожидать, что он будет трезвонить весь день, потому что еще должны были прикатить в колясках или фиакрах около ста приходящих учениц. Вряд ли замолчит он и вечером, когда родители и друзья станут во множестве съезжаться на спектакль. При таких обстоятельствах без звонкого колокольчика обойтись нельзя; однако же этот рассыпался трелями как-то особенно громко, так что я очнулась и книга упала на пол.
Я было наклонилась, чтобы поднять ее, но тут кто-то прошел скорым, четким, твердым шагом через прихожую, по коридору, через вестибюль, через первое отделение, через второе, через залу — прошел уверенно, безостановочно и быстро. Закрытая дверь старшего класса — моей святая святых — не могла послужить препятствием, и вот она распахнулась, и в проеме показались сюртук и феска; затем чьи-то глаза меня нащупали, и незнакомец вперился в меня взглядом.
— C’est cela! — раздался голос. — Je la connais; c’est l’Anglaise. Tant pis. Toute Anglaise et, par cons'equent, toute b'egueule qu’elle soit — elle fera mon affaire, ou je saurai pourquoi. [118]
118
Ну вот!.. Я не знаю. Она англичанка. Тем хуже. Англичанка и, следовательно, недотрога. Но все равно она мне поможет, будь я неладен (фр.).
Затем не без некоторой грубоватой любезности (надо полагать, пришелец думал, что я не разобрала его невежливый шепот) он продолжал с самым отвратительным произношением, какое только можно себе представить:
— Сударинь, ви играть нада — я вас уверять.
— Чем я могу быть вам полезна, мосье Поль Эмануэль? — спросила я, ибо это был не кто иной, как мосье, к тому же весьма взволнованный.
— Ви играть нада. Ви не отказать, не хмурить, не жеманить. Я вас насквозь видаль, когда ви приехать. Я знать ваш способность. Ви можете играть, ви должны играть.
— Но, мосье Поль, о чем вы говорите?
— Нельзя терять ни минуты, — продолжал он по-французски. — Отбросим нашу лень, наши отговорки и жеманство. Вы должны участвовать.
— В водевиле?
— Именно в водевиле.
Я задохнулась от ужаса. Что же имел в виду этот коротышка?
— Послушайте! — сказал он. — Сперва надо объяснить положение вещей, а уж потом вы ответите — да или нет; и мое отношение к вам в дальнейшем всецело зависит от вашего ответа.
С трудом сдерживаемый порыв сильнейшего раздражения окрасил его щеки, придал остроту его взгляду. Этот вздорный, противный, противоречивый, угрюмый и легко возбудимый, а главное, неподатливый человек мог внезапно стать неистовым и неукротимым. Молчать и слушать — вот лучший бальзам, который мог его успокоить. Я промолчала.