Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Винсент Ван Гог. Человек и художник
Шрифт:

Совсем несостоятельно мнение, что непосредственной причиной кризиса была готовящаяся женитьба Тео. Целый ряд серьезных авторов хотят нас убедить, будто Винсент ревновал брата к его будущей жене и опасался, что Тео теперь не сможет оказывать ему прежнего внимания и помощи [42] . Нет ничего более чуждого натуре Ван Гога, чем такие чувства! В числе обуревавших его «человеческих страстей» ревности не было: возвышенный альтруизм Ван Гога ее исключал. Когда Тео еще в 1885 году сообщил ему о намерении жениться на Мари («больной»), Винсент проявил самое горячее и непритворное участие, хотя ведь и тут была угроза того, что Тео не сможет по-прежнему помогать Винсенту. Вспомним также, как пылко Винсент уговаривал Тео оставить службу и стать художником.

42

См.: Marois P. Le secret de Van Gogh. Paris, 1957.

Женитьбе

Тео на Иоганне Бонгер Винсент был только рад. Даже до знакомства с его невестой он радовался, что Тео теперь будет не один, что кто-то будет заботиться о его здоровье (а здоровье Тео внушало опасения), что у него будут дети, что, наконец, своим браком Тео утешит мать, которая давно этого желала. Обо всем этом он писал и самому Тео, и матери, и Виллемине, ни одним словом не выдавая каких-либо иных подспудных чувств (а если бы они были, то хоть где-то прорвались бы невольно). Женитьба брата была, скорее, тем эмоционально положительным фактором, который смягчал тяжелое состояние духа художника и поддерживая в нем волю к выздоровлению. Правда, он стал еще сильнее чувствовать свой неоплатный долг перед братом. Но не этим была вызвана болезнь, начавшаяся гораздо раньше.

Ван Гог заболевал еще в Париже: его собственных самонаблюдений на этот счет имеется сколько угодно, да и наблюдения других, в том числе Тео («в нем как будто уживаются два разных человека»), это подтверждают. После переезда в Арль болезнь отступила, а через несколько месяцев возобновилась уже в более резкой и открытой форме.

О душевном надломе Ван Гога в парижский период у нас уже шла речь. Убедиться в утопичности проповеднической миссии, во имя которой он и начинал свой крестный путь художника; осознать роковую отъединенность художников от «реальной жизни» — это был поистине тяжелый кризис: по сравнению с ним нелады с Гогеном выглядели сущим пустяком. Мы знаем, что Ван Гог и этот кризис преодолел, вдохновившись «искусством во имя будущего», — но надлом остался, отозвавшись психической травмой, открыв шлюзы гнездившемуся в крови наследственному недугу.

С момента арльской катастрофы вся жизнь Ван Гога проходит под знаком отчаянной ностальгии по прошлому — по родине и былым замыслам. «Я надеюсь, что ты чувствуешь себя хорошо и мать также, — пишет он сестре, — очень часто я думаю о вас обеих. Я никак не предвидел, когда уезжал из Нюэнена в Антверпен, что мне суждено удалиться так надолго и так далеко. Может быть поэтому мои мысли невольно и часто возвращаются в те края и мне кажется, что я продолжаю работу, начатую и незаконченную там» (п. В-11). Матери он пишет: «Хотя я годами жил в Париже, в Лондоне и других больших городах, я остаюсь более или менее похожим на зюндертского крестьянина» (п. 612). В письме к Тео: «Всякий раз, когда я думаю о своей работе и о том, как мало она отвечает моим былым замыслам, я терзаюсь бесконечными угрызениями совести» (п. 593).

Таков лейтмотив позднего Ван Гога — вплоть до самых последних слов на смертном одре: «Как я хочу домой!».

Ван Гог вовсе не был сумасшедшим. Одна из самых загадочных и поразительных особенностей его душевного заболевания — сохранение полнейшего самоконтроля, ясности ума и способности к трезвому анализу обстановки все время, за исключением периодов, когда на него «накатывало»; эти периоды наступали внезапно. Тогда он видел страшные галлюцинации, кричал и метался, слышал странные голоса, вещи меняли свой вид. Призраки приходили из прошлого. «Я нашел у Кармен Сильвы очень верную мысль: „Когда вы много страдаете, вы все видите как бы с далекого расстояния и словно на другом конце огромной сцены — даже голоса доносятся издали“. Я испытывал подобное во время кризисов до такой степени, что все люди, которых я видел тогда, казались мне — даже если я их узнавал, что было не всегда, — пришедшими очень издалека и совершенно отличными от тех, какие они на самом деле; мне чудилось в них приятное или неприятное сходство с теми, кого я знал когда-то и в другом месте» (п. В-15).

Всего у Ван Гога за полтора года было шесть приступов — два в Арле и четыре в Сен-Реми — различной силы и длительности: от нескольких дней до месяца, причем последние пять месяцев приступов не было совсем. Как только к нему возвращалось сознание, он принимался за работу и за писание писем — и ни в одном из множества писем нельзя обнаружить ни малейшей спутанности в мыслях: случай, кажется, беспрецедентный. «По-моему, доктор Пейрон прав, утверждая, что я не сумасшедший в обычном смысле слова, так как в промежутках между приступами мыслю абсолютно нормально и даже логичнее, чем раньше. Но приступы у меня ужасные: я полностью теряю представление о реальности» (п. 610).

«Логичнее, чем раньше» — не иллюзия больного: как ни странно, так оно

и было на самом деле; во всяком случае, такое впечатление выносишь из чтения его писем последнего периода. Кажется, что выход болезни «наружу» после предшествующего скрытого ее развития явился в некотором смысле очищением: раньше затаенная болезнь иррадировала, теперь она обособилась от личности художника, локализовалась в тяжелых пароксизмах, за пределами которых он оставался «нормальнее», чем когда-либо. Настолько, что мог судить вполне объективно о своей болезни, как бы со стороны. «Я отчетливо сознаю, что болезнь давно уже подтачивала меня и что окружающие, замечая у меня симптомы душевного расстройства, испытывали вполне естественные и понятные опасения, хотя сам-то я ошибочно считал себя вполне нормальным. Это заставляет меня смягчить свои суждения о людях, которые, в сущности, хотели мне добра и которых я слишком часто и самонадеянно порицал» (п. 586).

На него произвела глубокое впечатление надпись на одном древнеегипетском надгробии: «Феба, дочь Телуи, жрица Осириса, никогда ни на кого не жаловавшаяся». Он упоминал об этой неведомой египтянке многократно, добавляя: «Рядом с нею я чувствую себя бесконечно неблагодарным» (п. 582). «Ни на кого не жаловаться» — стало отныне его излюбленной нравственной максимой. Но без насилия над собой или натужной экзальтации, какие улавливаются в ультрарелигиозных максимах юного Винсента, когда он мечтал посвятить себя служению церкви. Теперь он прост и естествен. Вопреки обычному — разрушительному — действию психических заболеваний на характер, его характер улучшился, былая нервическая раздражительность исчезла. Если парижские знакомые Винсента вспоминали о нем как о человеке вспыльчивом, неуравновешенном, резком, хотя и добром, то в последние месяцы жизни все, начиная с пастора Салля и больничного персонала и кончая обитателями Овера, отмечают его мягкость, деликатность и поражаются разумной ясности суждений этого необычного «помешанного».

У него как будто открылись глаза и на те простые вещи, которые он в прежние годы не замечал. Когда решался вопрос, куда ему уехать из Арля, Винсент неожиданно высказал намерение завербоваться на военную службу. Тео, разумеется, нашел этот проект ни с чем не сообразным. Ответ Винсента характерен для его нового душевного настроения: «Ты завербовался гораздо раньше, чем я, — я имею в виду службу у Гупиля, где тебе приходилось довольно часто переживать неприятные минуты, за которые тебе никто не говорил спасибо. И, конечно, ты делал это с усердием и преданностью, потому что наш отец был обременен большой семьей, и это было необходимо, чтобы все шло как надо, — я много и с большим чувством думал об этих давних историях во время своей болезни» (п. 590). Теперь он в полной мере оценил отношение Тео к семье, стал часто и с особенной нежностью писать матери, добрым словом поминать отца. Тоскующие воспоминания о родине проникают в его живопись и рисунки.

Увидеть печать психического расстройства в поздней живописи Ван Гога можно только предвзято. Не зная заранее, что художник был болен, никто бы этого не подумал. Сам Винсент, правда, делал такие самонаблюдения: они касались дисгармонирующих тонов в некоторых полотнах. «Некоторые из моих картин, когда я сравниваю их с другими, обнаруживают следы того, что их писал больной. Уверяю тебя, что я делал это не нарочно, но, помимо моей воли и расчетов, появляются эти разобщенные тона» (п. В-16). Так говорит он сам; в общем же его работы в Сен-Реми и Овере не уступают арльским в силе художественных концепций и выражения, а иные идут и дальше.

Не печать болезни, но печать тоски, вызванной сознанием своего несчастья, действительно чувствуется во многих, хотя и далеко не во всех, поздних работах Ван Гога. Он жил под лезвием нависшего над ним меча. «Очень возможно, что мне еще придется много страдать. И это мне совсем ни к чему, по правде говоря, потому что я меньше всего стремился к карьере мученика. Я всегда искал чего-то другого, чем героизм, которого у меня нет, хотя, конечно, я преклоняюсь, находя его у других, но, повторяю это не мое назначение и не мой идеал» (п. В-11). Именно потому, что болезнь не усыпляла его интеллект, он не мог, как ни старался, избавиться от ужаса перед будущим, которое его, как он предполагал, ожидало: стать в конце концов действительно сумасшедшим. Возможно, такая перспектива ему и не грозила даже в отдаленном будущем — но что знал он сам, что знали даже лечившие его (вернее — не лечившие) врачи о природе таинственной болезни? Чем яснее он мыслил, чем более трезво рассуждал, тем больше опасался такого исхода. Он был очень далек от гимнов «священному безумию», которым предавался Ницше, не верил в творческую плодотворность болезненной эйфории и лишь убеждался, наблюдая своих соседей в убежище, что болезнь превращает их в тупых жвачных животных. Не случайно он покончил с собой в абсолютно ясном сознании, когда припадков долго не было, — ожидание, что они вот-вот возобновятся, было непереносимо.

Поделиться с друзьями: