Вирсавия
Шрифт:
Каждый, кто прикоснется к чему-нибудь нечистому, подумал Шафан, сам делается нечист, и должен он омыть одежды свои, и омыться водою, и нечист будет до вечера.
Нечист?
И тогда царь велел Шафану для вящей надежности принести в жертву Господу двух молодых голубей, Господь обитал неподалеку, в шатре-скинии. Голубей Шафан купит возле домов финикиян, у слепого голубятника, и сам отнесет их к священникам, ведь лоно женщины никогда, никогда не может быть достаточно чисто.
Когда они остались наедине, царь велел Вирсавии подойти, подался вперед, обхватил ее колени и втиснул голову меж ее беспомощных ляжек, будто искал прохлады, или тепла, или просто защищенности
Как раз в это время вернулся Шафан, хотел сообщить царю, что голуби куплены и священники приняли их; теперь он замер у двери, отчасти скрытый столпом. Я не успел, думал он, я бежал недостаточно быстро, священники еще не принесли голубей в жертву.
А царь уже приступил к ней, торопливо и безжалостно, как будто она была врагом, которого должно победить, он был такой тяжелый и обнимал ее так крепко, что она чувствовала, как кости ее гнутся и едва не ломаются; он вошел в нее — и вскрикнул от боли, словно это его пронзили. Изо всех сил она старалась покориться и выдержать — пусть царь исполнит свое намерение, ведь она не более чем предмет неистовой его любви. В том-то и состоит существо любви: быть предметом для чьей-то любви.
Она вытянула руки и обхватила его безволосые, дрожащие от напряжения ляжки, улавливая ладонями всякое движение его тела. Царь Давид любит меня, думала она, оттого так и поступает. Оттого что поступает так со мною, он и любит меня.
Наконец рот его открылся и исторг ужасный, почти невыносимый вопль, он кричал так, как кричал над поверженным врагом, над исполином, или народом с чуждым божеством, или над городом, полным золота и жемчугов, а потом он откатился от нее, грузный, обмякший, истомленный.
Она услышала, как он немедля принялся говорить с Господом. Однообразные, мрачные и жалобные звуки, похожие на песнопения, которые доносились из шатра, где обитал Господь; серая и все же блестящая капелька слюны висела у царя в бороде.
Когда он в конце концов умолк, она спросила:
Ты говорил с Господом?
Я всегда говорю с Господом, ответил царь. Он единственный, кто понимает меня.
А каков Он — Господь? — спросила Вирсавия.
Он таков, как я, сказал царь Давид.
Как я.
И Вирсавия подумала о том, как он вот только что едва не раздавил ее, подумала о безрассудной его страсти.
Господь добр, назидательно сказал царь. Любовь Его безгранична.
Он таков, как я? — подумала Вирсавия. Что Он сделает с Урией? Что станется со мною?
Все же я не понимаю Его, сказала она. Даже если любовь Его безгранична. Любовь еще и непостижима.
Да, сказал царь Давид, любовь еще и непостижима. Любовь есть непостоянство и неуверенность. Самая ужасная неуверенность.
И Господь именно таков? — сказала Вирсавия.
Да, отвечал царь. Именно таков.
И, припав губами к ее волосам, он запел, зашептал, залепетал одну из тех песней, какими услаждал Господа, а заодно и Шафана:
Господи! Ты испытал меня и знаешь. Ты знаешь, когда я сажусь и когда встаю; Ты разумеешь помышления мои издали. Иду ли я, отдыхаю ли, Ты окружаешь меня, и все пути мои известны Тебе. Сзади и спереди Ты объемлешь меня и полагаешь на меня руку Твою. Дивно для меня ведение Твое — высоко, не могу постигнуть его!Шафан смотрел на них. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, шептались, он слышал их голоса, но слов не разбирал. Вот только что царь выбрался из глубокого колодезя своих чувств и теперь лежал совсем спокойно, уткнувшись губами в ухо женщины. Шафан хотел бы лежать так на месте Вирсавии, он думал о неслыханной защищенности, какую изведал бы, если б ему дозволено было положить голову на плечо царя или же упокоить на своей тонкой, хрупкой руке тяжелую голову царя. Удивительно, что он, совсем еще отрок, порою испытывал к царю отеческие чувства. И в то же время считал, что царь ему как отец.
Царь Давид повернул голову и заметал его. Щелки глаз сузились еще больше, так что даже Шафан и тот не мог поймать его взгляд, ужасная гримаса исказила лицо. Мне бы надо играть для него! — подумал Шафан. Весь облик царя стал вдруг совершенно необъясним, он как бы ушел в собственную непостижимость.
Шафан! — вскричал он. Давно ли ты стоишь здесь, за столпом?
Я стоял там все время, сказал Шафан, и голос его дрогнул от тепла и участия. Я все видел!
Царь приподнялся на локте и странно чужим и надломленным голосом кликнул стражу. А когда воины прибежали, крикнул им:
Уведите этого отрока! Вынесите его во двор и поразите мечом! Выколите ему глаза!
А Шафан только и смог подумать: вот и такое тоже возможно, непостоянна, как ветер, любовь, и нет на свете ничего, кроме непостоянства. Оно объемлет меня со всех сторон, оно отверзает очи слепых.
И он повернулся к царю, взял душу свою и протянул ему на ладони, не мог он оставить царя, не сказавши хоть малую долю того, что переполняло его. Но не сумел выдавить ни слова, ни даже стона.
А Вирсавия не сказала ничего.
Немного погодя царь Давид поднялся, он не смотрел на нее, обратил к ней свою широкую, чуть сутулую спину, оправил одежду, движения его были тяжеловесны и решительны, будто показывали, сколь он непоколебим и бесстрастен, рыжеватые, дремучие волоса лежали на плечах.
Совсем недавно они были почти одно, его пот увлажнял и холодил ее кожу, и волосок от его бороды пристал к ее губам, но теперь тело его вдруг представилось Вирсавии необычайно далеким, она не посмела бы окликнуть его, даже робко, с глубочайшим трепетом, он виделся ей таким же чужим, как кумир, изваянный финикийскими каменотесами, и она вряд ли сознавала еще, что он человек.
Затем Вирсавия тоже встала, стала подбирать и приводить в порядок свою одежду и, сама не зная почему, переняла от царя манеру двигаться: согнула спину, будто ее отягощало бремя царства, а маленькие свои ноги ставила так, будто всякий шаг был чреват тяжкими последствиями, руки же поднимала с опаской, медленно, будто они были обвешаны медными пластинами.
И стремительно, едва уловимо промелькнула у нее мучительная мысль, что царь завладел ею и бродил теперь внутри ее тела, что она позволила ему наполнить себя, как будто была порожним, дотоле не использованным сосудом. Болезненная судорога стиснула ее нутро, а когда царь вдруг обернулся и посмотрел на нее, она, точно пытаясь защититься, наклонила голову и непослушными от робости пальцами стала приглаживать растрепавшиеся, спутанные кудри.