Вирсавия
Шрифт:
Неужели у необрезанного мужа и вправду меньше хитрости и осмотрительности?
Когда царь Давид первый раз рассказывал мне о Голиафе, я преисполнилась ужасом и гордостью. Второй раз я слушала с большим вниманием, ведь я знала уже конец этой повести, и думала:
Слова совершенно те же, только размеры немножко приросли, там на четверть, тут на палец.
Потом-то я сообразила, в чем дело: от царственности Давидовой все рядом с ним прирастает, даже повести, его величие не попускает, чтобы все оставалось таким, каково оно было.
Может статься, Голиаф и был высок ростом. Но все
Вот так я часто думаю теперь о Голиафе, ужасном исполине из Гефа.
Авесалом напал бы на него с мечом. Быть может, сразил бы, быть может, нет.
_
Последний раз упражнялась Вирсавия с луком своим у Авессалома. Теперь она могла пробить двойную кожу с расстояния в тридцать шагов, руки ее и пальцы более не дрожали, когда она стреляла, и она перестала зажмуриваться в тот миг, когда отпускала тетиву.
Был день накануне стрижения овец; они говорили об Амноне, и она сказала:
Вот уж два года миновало.
Авессалом, однако, не сказал ничего.
Я не понимаю твоего терпения, продолжала она. Терпение может перейти в забвение.
Но он молчал.
А забвение переходит в прощение. Скоро ты станешь угощать его за твоим столом.
Но он как бы не слышал.
Плоть на Фамари пропадает. Она ходит в твоем доме как тень, Авессалом. Помнишь ли ты, как вожделенна она была и красива? Сестра твоя Фамарь?
И она помолчала в ожидании ответа, а лук в ее руках был натянут для выстрела.
Нельзя просто ждать случая, Авессалом! Мы сами должны создать случай, который нам нужен!
Подними плечи! — сказал он. И лук выше на пядь!
Тут Вирсавия пустила стрелу, и полетела стрела со свистом, и пробила глаз львиной шкуры.
Потом она опустила лук, и тогда только руки ее и пальцы задрожали, и она зажмурилась.
Авессалом.
Он ничего не сказал, но она чувствовала теплоту его тела, он, избранный, стоял позади нее, так близко, что она ощущала его дыхание и жар его взгляда, а когда в ворота повеял легкий ветерок, она услышала, как тяжелые волоса Авессалома заколебались, зашелестели, она чуяла запах его кожи и потного пояса на чреслах.
Авессалом!
Один-единственный шаг назад — и она оказалась бы в его объятиях.
И он наконец прикоснулся бы к ней, и она оперлась бы плечами о его грудь.
Всего один короткий шаг.
Но когда она все-таки сделала этот шаг, когда в конце концов не совладала с собою и то ли как бы споткнулась, то ли как бы отпрянула назад, все произошло совершенно не так, как она со страхом и вожделением это себе представляла.
Он поднял ладони свои, и прижал к ее плечам, и оттолкнул ее от себя, будто мертвый предмет, будто незачем ей искать опоры, будто плоть ее внушала ему неприязнь и отвращение.
Он отверг ее.
И она бросила лук на землю и оборотилась к нему, пыталась увидеть его и не могла, лишь смутно различала его черты,
волнующаяся завеса тьмы пала на ее глаза, рот наполнился пеною, горло свело судорогой. И в изумленной беспомощности она потянулась к лицу его, к этому лицу, которое внезапно как бы утратило все приметы и сделалось гладкой поверхностью, пустым зеркалом, и она вцепилась в эту поверхность скрюченными, напряженными пальцами, ногти оставили глубокие борозды в коже его и плоти. И он не воспротивился этому, подставил свое лицо, будто готов был принести его в жертву ради нее, и, только когда уже не мог более терпеть и решил, что она достаточно наказала его, он перехватил ее запястья и отстранил ее, кровь текла по лицу и в глаза, а он все держал Вирсавию, пока тело ее не расслабилось и из глаз наконец-то не хлынули слезы.Отвергнутая царица.
Так они стояли несколько времени, растерянные и испуганные, неведомая сила швырнула их в эти обстоятельства, быть может, то было священное волнение, и обоим теперь надлежало ощупью возвратиться к началу и самообладанию, но в конце концов он отпустил ее и отступил на два шага, а потом медленно отошел к львиной шкуре, чтобы отвязать ее и свернуть, движения у него были твердые и размеренные, как всегда, и, если бы не кровь на лице, никто бы не догадался, что случилось с ним нечто диковинное или роковое.
Вирсавия же бегом устремилась к царскому дому. И велела подать воды, она должна была вымыться дочиста, раз, и другой, и третий омывала она глаза свои и губы, скоблила руки свои и ногти, терла их друг о друга, как будто происшедшее между нею и Авессаломом оплеснуло их обоих нечистым потоком, у нее была мочалка из иссопа и льняное полотенце, и она не перестала мыться до тех пор, пока кожа ее не забыла Авессалома и не начала гореть как опаленная огнем.
Затем она призвала к себе Шеванию: настала пора отдать в жертву Корвана, павлиньего голубя. Пусть Шевания отнесет клетку к священникам и скажет, что это царицын голубь.
Но Шевания медлил.
Ты же так любила его, осторожно сказал он.
Он смешной и глупый, отвечала Вирсавия. И старый. Если я не принесу его в жертву, он в скором времени умрет от старости.
Никогда не видел я птицы красивее, сказал Шевания. И тебе будет недоставать его песен.
Он не поет. Он воркует, и только. Когда царь Давид был молод, у него была птица, которая умела передавать звук меча на точиле и пение тетивы.
Она сказала это, как бы желая просветить его: дескать, бывают птицы для любых мыслимых надобностей и случаев, но Корван не та птица, какая нужна ей теперь.
Он — жертва всесожжения? — спросил Шевания.
Да. Жертва всесожжения.
А потом она добавила:
И жертва обетования. Необходимые молитвы я сотворю сама, в одиночестве.
И когда Шевания пошел прочь, прижимая голубя к груди, будто хотелось ему защитить птицу и неким таинственным образом сохранить ее для Вирсавии, тогда Вирсавия тотчас вознесла молитву Господу, она воздела руки свои и повернула их ладонями вверх, как обыкновенно делал Давид, и попросила, чтобы постигло Авессалома то, чего он заслуживает, чтобы никоим образом не был он избран или был избран так, как павлиний голубь Корван; она закрыла глаза и сказала: он лжив и ненадежен, никогда не полагайся на него, он ядовитая змея, обернувшаяся посохом.