Виртуоз боевой стали
Шрифт:
Самодовольно кривит испятнанные копотью губы Арс-основатель, великий открыватель земель и великий пират – холодный, насмешливый прищур; квадратные плечи; гордо выпяченная грудь закована в диковинный панцирь… Можно ли поверить, что в человеке этом не было ничего примечательнее кувалдоподобного подбородка?
Мучительно изогнув спину, тянет к потолку просящие руки Скорбящая Морячка. Она скорбит о погибшем, но не о муже или брате, а о погибшем вообще, о любом, причем скорбит уже сотни лет, и невольно хочется однажды пробраться в Пантеон незамеченным, чтобы застать ее врасплох, чтобы успеть увидеть на ее лице скуку.
А вон там браво оперлась на меч Карранская Отроковица. Меч огромный, двуручный – этакой тяжестью вздумали снарядить хрупкую девочку! Разве трудно было понять, что не смогла бы она оружием победить лангенмаринские полчища?
Большинство из этих неправдоподобных подобий живших и выдуманных людей поставлено здесь чуть ли не до явления морского змия, но некоторые (Отроковица из Карры, Разд – укротитель людоедов и, кажется, еще двое) были причислены к сонму Благочинных позже. Нор так и не сумел толком осознать вопиющую несоразмерность перемен, произошедших внутри и вне Пантеона со дня его основания. Не сумел, хотя маэстро Тино наедине со своим учеником иногда позволял себе странные и опасные рассуждения.
Однако парень понимал (а главное – видел и чувствовал) вполне достаточно, чтобы относиться к Пантеону с отчетливой неприязнью. Особенно возмутительным казалось внутреннее убранство священного заведения. Несмотря на обилие витражей, полированного золота и блестящего камня, там всегда было нерадостно; высокий двускатный потолок покрывали величественные фрески, – действительно величественные, по-своему даже талантливые изображения почему-то обязательно вызывали у вошедшего твердую уверенность, что он ничтожен и во всем на свете виноват. Это усугублялось обилием всевозможных запретов. Нельзя касаться постаментов; нельзя самому выбирать и вешать поминальные лампадки; нельзя разговаривать громче, нежели полушепотом, и даже шаркать подошвами нельзя – поэтому вошедшему сразу же надлежало разуться.
Рюни не составило никакого труда стряхнуть сандалии в кучку стоптанной обуви, а вот Нор застрял. Он еще вчера успел обнаружить, что старые тесноватые сапоги при одной руке гораздо легче натягивать, чем снимать. Парень сопел, пыхтел, дергал, тянул, однако дело продвигалось туго (вот именно, «туго» – самое подходящее слово). Рюни изо всех сил делала вид, будто ничего особенного не происходит. Она вертела головой, внимательно рассматривала статуи, хоть бывала здесь бессчетное количество раз. Нор косился на девушку со смешанным чувством благодарности и досады. Спасибо, конечно, огромное за деликатность, только… Ну что она видит в этих изваяниях, чем они так ее привлекают?! Даже глиняные людоедские божки, которые расставлены на каминной полке в распивочном зале дядюшки Лима, – и те лучше. Да, у них ужасные, злобные, кровожадные рожи, но они честны; их злоба и кровожадность гораздо человечнее лицемерно добродетельных гримас, выдуманных орденскими ваятелями.
Парню вдруг вспомнилось, как орал на него однажды маэстро Тино, выведенный из себя неусидчивостью и строптивостью ученика. «Ты мерзкий тупица! Могучие Ветра в немыслимой щедрости наделили тебя сразу двумя редчайшими дарованиями: поэта и музыканта, а ты смеешь тратиться на уличные драки, на позорное мелкое воровство!» Зря, совершенно зря клавикорд-виртуоз надсаживался, размахивал кулаками перед лицом супящегося парня. Уж лучше бы Всемогущие облагодетельствовали своими милостями кого-нибудь другого, лучше бы не иметь склонности ни к чему, кроме драк. Кому нужны проклятые дарования, если они заставляют видеть плохое в том, чем с удовольствием любуются прочие люди? Вот Рюни нравится смотреть на статуи, а ему это как тухлую треску нюхать… Значит, он и Рюни по-разному видят и думают? Дарования… Чтоб такими дарованиями бесы в пекле гордились! Болезнь какая-то, ущербность, увечье хуже однорукости!
Нор с лихвой выместил свое дурное настроение на сапогах, хотя они-то уж точно не имели отношения к музыке и стихосложению. Рюни следила исподтишка, как парень чуть ли не клочьями обдирает с ног злосчастную обувку. Девушка совсем растерялась: и помочь хотелось, и страшно было, что Нор воспримет помощь как унижение. Но, с другой стороны, ведь
действительно изорвет единственные свои сапоги, и придется ему в деревянных громыхалках ходить, как последнему оборванцу. Новая кожаная обувь Нору не по достатку (ему сейчас все не по достатку, потому что никакого достатка у него вообще нет), а в подарок принять откажется: гордый.Нор справился сам. Вытирая полой куртки мокрые побагровевшие щеки, он осторожно заглянул в лицо Рюни: не вздумала ли жалеть? Кажется, не вздумала. Она делом занята – повязку на голове поправляет. Дорогая повязка, шелковая, узорчатая. Только Рюни и без всяких узоров хороша. И ничего она не изменилась, это у Нора, наверное, в Прорве от страха буек повело, вот и начала мерещиться всякая чушь: веснушки, золотые волосы… Глупость, бред, наваждение. Рюни всегда была такая, как нынче. Разве что шрам этот на щеке (скорее всего, память о боевой науке). Да еще платье – хорошо знакомое белое полотняное платье с простенькой вышивкой, любимое ее, давнее, но теперь оно гораздо плотнее обтягивает грудь…
Да, платье-то на ней знакомое, а вот оголовья – повязки этой – Нор никогда раньше не видел. Неужели Сатимэ расщедрился на украшение? Вряд ли… Дядюшка Лим всегда приказывал дочери одеваться как можно проще, дабы не вводить в соблазн окрестное шакалье. И так что на улице, что в распивочной парни да мужики готовы шеи себе штопором повыкручивать, когда Рюни мимо проходит, а уж если она прихорашиваться начнет, то вовсе ей покоя не станет. Конечно, у Рюни есть все, что полагается иметь девице из состоятельного семейства, но это богатство хранится под замками в матушкиных сундуках («Поспеет пора – наденешь, а до поры и думать забудь»). Так откуда же повязка?
Девушка наконец заметила его пристальный взгляд, недоуменно улыбнулась: «Ты чего?» Нор только головой покачал вместо ответа. Не объяснять же…
Иерарх Пантеона, почтеннейший господин настоятель был занят: он преподавал детям законопослушных граждан историю отечества и Ордена. Седенький, сгорбленный, сухонький (внешность, абсолютно не соответствующая тяжести корзины с обедом), иерарх сидел на массивной скамье посреди зала возле подножия гигантского символа Ветров. Дети устроились согласно достатку родителей: кто прямо на полу, кто на принесенной с собою подушке, кто на коленях прислуги, вынужденной лишний раз слушать давно известное.
Поблизости слонялись и оба смотрителя, ведающие торговлей поминальными лампадами. Днем в Пантеоне почти не бывает поминальщиков, они стараются приходить к чародейственной службе, когда души Благочинных, привлеченные музыкой и милозвучным пением, снисходят с райских высот в свои каменные тела. А сейчас торговцы могли рассчитывать лишь на кого-нибудь из пришедших с детьми. Все-таки людям (особенно состоящим в услужении) нелегко выискать свободный вечер для посещения святыни; быть может, кто-нибудь захочет воспользоваться случаем? Но пользоваться случаем никто покамест не собирался. Поэтому при виде Рюни и Нора истомившиеся смотрители кинулись им навстречу едва ли не бегом. А поскольку смотрители с ног до головы были увешаны священным товаром, то грохота и лязга получилось не меньше, чем при атаке латного эскадрона. Господин настоятель поперхнулся недосказанным словом, покосился на забывшихся торговцев; те, словно бы спинами ощутив тяжесть этого мимолетного взгляда, мгновенно сделались тихими и степенными. Однако же крепко держит своих служек невзрачненький старичок!
Пока Рюни объясняла смотрителям, сколько лампадок она купит после того, как господин настоятель соблаговолит расплатиться за снедь, Нор невольно засмотрелся на иерарха. Этот старик всегда привлекал парня. Видеть его приходилось не раз, поскольку господин настоятель был весьма лестного мнения о кухне «Гостеприимного людоеда», и каждый раз Нор поражался его необыкновенному умению говорить.
Вот хоть сейчас – рассказывает он про знакомое, надоевшее даже; рассказов таких парень успел наслушаться от самых разных людей, многие из которых расценивали прошлое совсем не так, как господин настоятель. И несмотря на то, что их повествования (торопливые, с пугливой оглядкой, с надоедливыми вступлениями вроде: «Ты ж смотри, никому… ты ж только не вздумай язык распускать…») гораздо больше походили на правду, верить почему-то хочется вот этому не утруждающему себя доказательствами старику. Верить хочется не его словам, а тому, как он их выговаривает; верить хочется голосу, плавным ласковым жестам, скорбному изгибу тонких бескровных губ…