Вишера
Шрифт:
Вскоре обнаружилось, что и регулярные запои обходятся в лагере еще дешевле, чем на воле. Как-никак Миша был бухгалтером по бытовой статье!
Уже позднее, в Сусумане, я спал с блатарем Соловьевым, который взял в побег фраера «на мясо», убил его, ел, пока был «во льдах», а осенью мороз «выжал» Соловьева из тайги в поселок. Соловьева судили, дали двадцать пять и пять – у него и так было лет двести лагерного срока, собранного подобным образом.
Соловьев провел в тепле, ожидая суда, зиму, а весной опять бежал, опять съел человека. Продолжил колымскую «сказку про белого бычка».
Как его сравнить с Мишей Булычевым, а в лагере и к тому, и к другому относились одинаково.
Это так и есть. Нераскрытый убийца, не сегодняшний убийца судит раскрытого за то, что тот перешел черту, зашел в опасную зону.
Где же тут понятие вины?
Искупление вины рассчитывается на «проценты», или, как в лагере говорят, «проценты». Твоя свобода в своих руках. В лагере обсуждают не вину, это никого не интересует – ни начальство, ни самих арестантов, – все понимают нелепость искупления какой бы то ни было вины. Обсуждают способы досрочного освобождения из лагеря – цену, какую может заключенный за это досрочное освобождение заплатить.
И еще я понял другое: лагерь не противопоставление ада раю, а слепок нашей жизни, и ничем другим быть не может.
Почему лагерь – это слепок мира?
Тюрьма – это часть мира, нижний или верхний этаж – всё равно, с особыми правами и правилами, особыми законами, особыми надеждами и разочарованиями.
Лагерь же – мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве, социальном и духовном. Лагерные идеи только повторяют переданные по приказу начальства идеи воли. Ни одно общественное движение, кампания, малейший поворот на воле не остаются без немедленного отражения, следа в лагере. Лагерь отражает не только борьбу политических клик, сменяющих друг друга у власти, но культуру этих людей, их тайные стремления, вкусы, привычки, подавленные желания. Какой-нибудь Жуков, Гаранин, Павлов[ 10 ] приносят в лагерь вывернутое дно своей души.
10
Гаранин Степан Николаевич – начальник Управления Северо-Восточных исправительных лагерей (УСВИТЛа) в 1937–1938 гг.
Жуков – начальник УСВИТЛа, застрелился после ареста Л. П. Берии.
Павлов Карп Александрович – начальник треста «Дальстрой» в 1937–1938 гг.
Лагерь – слепок еще и потому, что там всё, как на воле: и кровь так же кровава, и работают на полный ход сексот и стукач, заводят новые дела, собираются характеристики, ведутся допросы, аресты, кого-то выпускают, кого-то ловят. Чужими судьбами в лагере еще легче распоряжаться, чем на воле. Все каждый день работают, как на воле, трудовое отличие – единственный путь к освобождению, и, как на воле, легенды эти оказываются ложными и не приводят к освобождению.
В лагере убивает большая пайка, а не маленькая – такова философия блатарей. В лагере ежечасно повторяется надпись на воротах зоны: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства».
Делают доклады о текущем моменте, подписываются на займы, ходят на собрания, собирают подписи под Стокгольмским воззванием.
Как и на воле, жизнь заключенного состоит из приливов и отливов удачи – только в своей лагерной форме, не менее кровавой и не менее ослепительной.
Люди там болеют теми же болезнями, что и на воле, лежат в больницах, поправляются, умирают. При всех обстоятельствах кровь, смерть отнюдь
не иллюзорны. Кровь-то и делает реальностью этот слепок.Эккерман
Что такое историческая достоверность? Очевидно, запись по свежим следам…
Разговоры с Гёте Эккермана – это достоверность? В высшей степени условно можно это считать достоверностью, хотя Гёте нарочно говорил для Эккермана, чтобы тот успел записать. Разве что мысли Гёте. Разговоры с Гёте Эккермана похожи на павловских собак в Колтушах – вроде что-то важное, но очень далекое от существа дела, от собачьего поведения, от всякого вопроса звериной психологии.
Так и эккермановские труды. Тут просто мысли Гёте, да еще его явные, а не тайные мысли. Сам процесс мышления искажается, если есть свидетель, секретарь, стенографист. Я приспосабливаюсь к секретарю, произвожу отсев чувств и мыслей.
Письма проще, точнее, но и там есть отсев, и немалый. Сам Гёте неизбежно искусственен, неизбежно фальшив в записи такой беседы.
Вторая искажающая – сам Эккерман. При всей его добросовестности Эккерман не магнитофон всё же. Так каким же записям отдать преимущество? Или всё опять сводится к единственной правде искусства – правде таланта?
(1970–1971)
Бутырская тюрьма
Мне приходилось встречаться с революционерами царского времени. Одно замечание особенно запомнилось.
– С арестом, – говорили многие профессионалы, – наступает некое нравственное облегчение; вместо беспокойства, тревоги, напряжения – тайная радость, что всё как-то определилось, вошло в русло… И хотя впереди допрос, приговор и ссылка, в тюрьме можно душевно отдохнуть, укрепиться и укрепить других – тех, кто в этом нуждается.
– А книги? – спросил тот следователь, что помоложе. Книг было много.
– По корешкам, – снисходительным тоном сказал старший.
Это мне не понравилось. Значит, от результата обыска ничего не зависело, арест мой предрешен. Я попрощался с дочерью – ей было полтора года – не будя ее. Попрощался с тестем и тещей – последний раз в жизни я видел их тогда. Попрощался с женой.
Мы поехали знакомым маршрутом. Сначала в «Секцию революционной законности», как пышно именовали себя тогдашние райотделы НКВД. Оттуда на «вороне» на Лубянку, 14, в Московскую комендатуру, в приемник, сохранивший и теперь название «собачника». А рано утром на рейсовом «вороне» через весь город в Бутырскую тюрьму.
Ничего не изменилось на Бутырском «вокзале» – только стены глухих безоконных «собачников»-приемников были выстланы зелеными стеклянными плитками – раньше, кажется, было не так. Раньше меня водили в мужской одиночный корпус, похожий своими лестницами и ярусами на огромный пароход. В МОК входили через большую железную клетку с двумя дверьми, а в углу этой клетки была клеточка поменьше, запертая на три замка, и внутри сидел часовой с винтовкой, нацеленной на входную дверь. Было весьма романтично.
Сейчас, после дезинфекции, опросов, отпечатков пальцев – всего, что относится к области процедурных вопросов, – провели меня прямо в общие камеры в девятнадцатый коридор и остановили перед камерой 67-й. Дежурный открыл дверь, и я вошел в тюремный полумрак и запах пота и лизола.
Эти камеры, как я знал, рассчитаны каждая на 25 человек. На первый взгляд людей здесь было гораздо больше. Койки застланы сплошь деревянными щитами.
Я остановился у порога, у классической параши. Навстречу мне двигался человек. Я спросил: