Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вишневый омут. Хлеб - имя существительное
Шрифт:

– Но выдуманный людьми Бог не предотвратил ни Варфоломеевой ночи, ни войн...

– Не Бога в том винить надобно, – зарокотал отец Леонид, недовольный, что его перебили, – а самих себя: плохо законы Божьи соблюдали. Человек должен непременно во что-то верить, и верить всею душой. Ведь и ты, сын мой, не безбожник. Только бог твой зовется по-иному – суть остается та же: держать человечество в нравственной узде. Преимущество вашей теории состоит в том, что она истинна, ибо опирается на материю, на земную плоть. Для нас же вы оставили крохотный островок в океане человеческой мысли, расплеснувшейся так широко и проникшей в такие глубины! Островок этот всегда находится на грани нынешних познаний. Ваша наука, в основе коей лежит материя, тем не менее утверждает, что мир бесконечен. А как, сын мой, сообразовать такое утверждение с той бесспорной истиной, что всякое материальное, а не духовное, тело имеет свои границы, свои начало и конец? И если мир материален – а именно так и утверждает ваша наука, – то может ли он быть бесконечен? Говорить о вечности и бесконечности – значит, сын мой, говорить нашими устами, устами священнослужителей. Вот он, наш островок!

Я не перебивал отца Леонида, и это прибавило ему уверенности. Он продолжал,

и голос его рокотал ровно, размеренно, густея, становясь, как отцу Леониду, очевидно, самому казалось, весомее и убедительнее.

– Естественные и физические науки штурмуют наш островок. Однако он не исчезает, а лишь удаляется от тех, кто идет на его штурм. Юноша Гагарин поднялся в заоблачные выси, облетел земную твердь за каких-то восемьдесят минут. Ваша идеология могла торжествовать: нет в небесах никакого Бога, никаких ангелов, нет! Не видать! Но что означает сей дерзостный полет этого юноши и его товарищей? Всего лишь блошиный прыжок в масштабе вселенной! Так что, сын мой, наш островок еще долго будет неуязвим. Долго еще вам, вашим близким и далеким потомкам придется атаковать его, прежде чем он сдастся на милость победителей. Островок тот – это наш Ноев ковчег, на котором мы, служители культа, может быть, еще тысячи тысяч лет будем совершать свое плавание в человеческом океане, гонимые всюду, где побеждает ваша идеология, и все-таки не будучи изгоняемы вовсе.

– Не устарела ли оснастка вашего Ноева ковчега? – спросил я, улучив паузу в батюшкиной проповеди-исповеди. – Среди старух плавает он большей частью, ваш корабль. А старухи скоро помрут. Что тогда?

– Когда помрет ваша тетка Агафья, старухой станет ее дочь. А под старость человек начинает думать о смерти. Смерть, страшит каждого. И тогда-то в голову приходит сомнение: «А вдруг есть она, потусторонняя жизнь? Начну-ка я, старая, молиться, на всякий случай, замаливать грехи. Что мне стоит». И это все тот же островок, сын мой, все тот же Ноев ковчег. Попробуй потопи-ка его так скоро?

Отец Леонид победно сверкнул глазом, примолк – передохнуть, видно, захотелось. Через минуту продолжал, как бы размышляя вслух:

– Вы, коммунисты, исходите из правильного положения, что ваша идеология бесспорна, ибо опирается на бесспорные законы природы, не раз проверенные практикой. В этом ваша сила. В этом же и ваша слабость. Слабость потому, что вы не столь озабочены формой пропаганды ваших идей. Они, мол, истинны и потому победят сами собой. Вы полагаете, что вам достаточно прибить над дверями вывеску: «Агитпункт», и туда валом повалит народ, достаточно любой сарай назвать клубом, и туда также повалит народ. У нас же, Божьих слуг, нет такой уверенности, мы исповедуем заведомо ложные идеи и потому должны быть изощренными в своей пропаганде... Вы видите, молодой человек, я уже давно перешел в разговоре с вами на вашу лексику. Так мы скорее поймем друг друга... Да, мы должны быть изощренными. Вспомните, где обычно строилась на селе церковь? На самом видном, на лобном, самом красивом месте. А кто был ее зодчий? Архитектор с мировым именем. Церковь должна парить над селом и окрестными деревнями, как белая птица, ее златые главы должны рождать восторг и трепет у проходящего. У взглянувшего на нее – слезы восхищения, и чтобы сами собой слетали с губ горячие слова: это действительно храм Божий! А кто были рисовальщики, расписывавшие внутренность церквей? Художники с мировыми именами – Микеланджело, Рафаэль, Леонардо да Винчи, из наших российских, – Рублев, Брюллов, Поленов, Коровин, Васнецов, Нестеров!.. А кто сочинял музыку для церковного песнопения? Моцарт, Бах, Бетховен – да, да, сочинял и Бетховен! – Шопен, Римский-Корсаков, Чайковский! Вот каких гениев привлекла церковь!.. На хорошем спектакле человек может просидеть три, ну, от силы четыре часа – да и то с двумя антрактами. А в церкви не сидят, а простаивают иной раз по двенадцати часов – и никто не чувствует усталости. Какое же красочное представление мы должны дать нашим зрителям и слушателям, чтобы они не уставали, чтобы испытывали все нарастающий внутренний восторг!.. Мы, священники, всегда мыслим реально. Даже в годы, когда религиозный фанатизм достигал своего апогея, в деревне было не более двадцати процентов истинно верующих. Остальные восемьдесят процентов – законченные безбожники, ибо крестьянин по социальной природе своей недоверчив, к тому ж дружен с землей, мозг его эмпиричен, житейский опыт подсказывает ему: «Бог-то Бог, но и сам будь не плох», или же: «На Бога надейся, а сам не плошай!» Вот вам крестьянская вера! И все же в церковь, на моление, шло чуть ли не все село. А почему? Да потому, сын мой, что церковь для многих была не чем иным, как сельской оперой! Да-да, именно оперой! К тому же многие прихожане сами участвовали в этом ярком, красочном спектакле. На крыльцах-то пели мужики и девчата из этого же села. Раз в неделю у них при церкви были спевки, или репетиции, как бы вы назвали теперь. И опять же – развлечение, это ж не что иное, как хорошо поставленная самодеятельность при вашем клубе. И мы это знали, и нас это нисколько не смущало и не огорчало. Из церковной самодеятельности вышло немало выдающихся оперных певцов. В том числе и Максим Дормидонтович Михайлов. На сооружение храмов сельская община не жалела средств – так возникали в каком-нибудь безвестном селении сооружения дивной красоты и долговечности. Мы знали, что тут нельзя экономить. Экономь на чем угодно, только не на этом! Сколько получают ныне ваши сельские просветители – я имею в виду заведующих клубами, библиотеками? Тридцать или сорок рублей. И вы хотите, чтобы работа там была хороша? Не получится, сын мой. – Голос отца Леонида стал глуше. – Ваша молодежь стала грамотной. Теперь она хочет по уровню своих знаний получать и духовную пишу. И когда вы не даете ее на селе, она, молодежь, ищет такую пищу в городе. Потому-то и продолжается уход юношей и девиц в город. Процесс этот может быть обратимым лишь при одном условии: молодые люди должны на селе иметь те же духовные блага, что и в городе. Так-то, мой милый! Я уж старый человек, мне поздно менять профессию, хотя в душе я и материалист. А вам же достраивать то, что вы начали строить. И я говорил обо всем этом с единственной целью, чтобы из моих слов вы извлекли некую пользу для себя...

– Но не грешно ли, отец Леонид, вам, не верующему в Бога, внушать эту веру другим? Я говорю

о грехе в гражданском, моральном, так сказать, смысле, а не в смысле религиозном.

– Грешно, разумеется, – тут же согласился священник. – Но я уже сказал: мне поздно начинать все сначала. Мне восемьдесят лет.

– Толстой в восемьдесят два...

– Но то был Толстой! – быстро перебил меня отец Леонид.

Теперь мы долго молчали. Я думал о том, как должно быть тяжело человеку, который сам понимает, что вся жизнь прожита ложно. О чем думал мой собеседник, я не знал. Вскоре появилась тетка Агафья, позвала батюшку зачем-то в избу. Сейчас же оттуда через открытое окно покатился его по-прежнему уверенный, погромыхивающий бас:

– Спасибо, сестры мои. Бог милостив, он вознаградит вас сторицей. Бог всевидящий и всемогущий. Он возблаговолит к вам и сделает светлой старость вашу. Благодарствую, сестры!

Из избы отец Леонид вышел в сопровождении пяти или шести старух – когда они только успели наползти в Агафьину хижину! Каждая несла что-то в узелке, одна – еще и в большой, плетенной из ивовых прутьев корзине. Все это под наблюдением невозмутимого и деловитого батюшки было уложено частью в багажник «Москвича», частью на заднее сиденье, внутрь машины. Проверив, прочно ли уложена поклажа, отец Леонид не по летам быстро взобрался в автомобиль, приветливо сделал ручкой – мне даже показалось, что он подмигнул, – дал протяжный гудок и задом лихо выкатился на улицу.

«Москвич» окутался пылью и через минуту пропал из глаз.

У ворот рядком стояли довольные, счастливые богомолки.

Пробошник

Электрический свет, радио и прочие признаки цивилизации, выражаясь языком военным, дважды пытались овладеть населенным пунктом В., то есть Выселками. Первый раз атака напоминала лихой кавалерийский наскок. Где-то в середине двадцатых годов нашего столетия по кривым улицам и проулкам Выселок, от избы и до избы, точь-в-точь как в известной песне, зашагали не то чтобы торопливые, но все же натуральные столбы. Какие-то люди приехали из города, набрали в помощь себе сельских активистов, таких, как Кузьма Никифорович Удальцов (ныне Капля), Николай Евсеевич Зулин (ныне почтмейстер Зуля), Акимушка Акимов (ныне депутат сельского Совета, председатель сельского товарищеского суда и кузнец), покликали дюжины две ребятишек и приступили к работе. Они по-кошачьи лазали по кривым столбам, ввинчивали белые фарфоровые чашки; одни делали это самое, а другие вслед за первыми натягивали проволоку, третьи копошились под соломенными крышами, густой, никогда не стриженной и не причесываемой волосней нависшими над подслеповатыми, угрюмыми окошками, вертели дыры в стенах и тянули туда «нитку» – так звали они тонкую проволоку, убегающую от каждого столба к избе.

Дней через пять в каждом доме, в красном углу, рядом с образами святых, уже лежала какая-то подковка с круглыми раковинками на концах. Всяк уже знал, как зовут ту подковку – наушник. Когда наушники лежали, ничего не было слышно. Но стоило их пристроить к собственным ушам, они начинали громко говорить о чем-то тонким, псаломщичьим голосом. На лице слушающего появлялось выражение приблизительно такое, какое бывает у человека, когда его щекочут под мышкой: ему и приятно, и смешно, и неловко, отчего на глазах появляются слезы. Изредка радиослушатель взмыкивал по-бычьи, удивленно мотал волосатой головой. Семья стояла в очереди, нетерпеливо дергая счастливца за рубаху – хватит, мол, послушал, и довольно. Со следующим повторялось то же. По вечерам, когда передавались последние известия, возле наушников собиралось полно народу. Слушал самый грамотный, все остальные довольствовались тем, что тот сообщит им.

Немного позже по тем же столбам протянули электропровод. Арендатор водяной мельницы Кауфман поставил дополнительную турбину, и мельница дала Выселкам и другим окрестным селам и деревням ток. Выселки преобразились. В избах не выключали свет и ночью, когда он был совсем ни к чему, – о счетчиках и других электромонтерских премудростях тогда знать ничего не знали; откуда-то понатаскали лампочки размером с человечью голову и светили ими во всю ивановскую. Одна изба стремилась перещеголять другую по обилию света. Мужички подстриглись сами и подстригли крыши изб, чтоб свесившаяся солома не мешала кинуть далеко на дорогу сноп чудесного света.

Глядя на это волшебство, нежданно-негаданно нагрянувшее в Выселки, люди смеялись, обливаясь радостными, счастливыми слезами. Смех этот, однако, был недолгим и непрочным. В двадцать девятом году мельница была экспроприирована у Кауфмана. Кауфман, узнав о надвигавшейся на него беде, перед тем как бежать, поломал, затопил все турбины.

В Выселках женщины выстроились в длинную очередь за керосином. После электричества пятилинейные и семилинейные лампы казались жалкими коптилками. Наушники тоже замолчали. Поговаривали, что кулацкие сынки перерезали где-то провода, а чинить их было некогда и некому: в деревнях вовсю шла коллективизация. Столбы некоторое время стояли нетронутые, как остатки исчезнувшей вдруг цивилизации. Потом добрались и до столбов. Сперва ребятишки озорства ради расстреливали из рогатки фарфоровые изоляторы; Акимушка Акимов своевременно догадался постаскать проволоку, и огромными мотками, точно греющиеся на солнце удавы, она долго еще лежала возле колхозной кузницы. Последними, как стоявшие насмерть солдаты, пали под злыми топорами и пилами столбы.

Казалось, старое одержало решительную победу над атаковавшим его новым: Выселки погрузились во мрак – и надолго. Об электричестве и радио вспоминали теперь, как о прекрасном сне, – не более того.

Однако новое не отступило вовсе. Похоже было на то, что оно перешло к длительной осаде. До конца тридцатых годов об электричестве и радио не было ни слуху ни духу. А вот в начале сорокового вновь пошел слух, что от райцентра уже ставят столбы – да не кривые, временные, как прежде, а высокие, стройные, сосновые, просмоленные у комлей – для долговечности. Весной сорок первого авангард этих столбов с гвардейской выправкой вступил в Выселки. Не было еще проводов, а столбы уже сами гудели от нетерпения – густо и стройно. Чувствовалось, что собирались они потрудиться на славу. К воскресенью, то есть к 22 июня 1941 года, в каждой избе опять были – только уж не наушники, а черные репродукторы. В воскресенье была самая первая передача и самая страшная: из черных, разверзшихся над тихим сельским миром репродукторов заговорила война. Теперь в Выселках слушали ее голос четыре долгих ужасных года.

Поделиться с друзьями: