VITA BREVIS. Письмо Флории Эмилии Аврелию Августину
Шрифт:
Не понимаю, как ты можешь опошлять наши сокровенные тайны, называя их «плотские желания» или «чувственные услады». Ну да, я не понимала этого, пока не прочитала в твоей Десятой книге, что ты ныне презираешь все чувства, фрукты и хмельное и всё то, что они приносят нашим душам. Но и это ещё не всё!
Ты хвастаешься пред лицом Бога, как глубоко ты переживаешь ныне своё презрение ко всему сотворённому Им.
По твоим словам, ты делаешь это, ибо внутренним своим взором увидел «лучезарное сияние».
Во всяком случае, я никогда не забуду твои игривые руки и твои остроумные реплики. Вижу, что ты заблудился среди теологов. Что за мерзкая профессия! Как может малое управлять великим? Как можно по произведению судить маэстро? Да, как может произведение решить, что прекратит являться самим собой!
Мы созданы людьми, Аврелий. И мы созданы также
Была ли я для тебя лишь женской плотью? Ты знаешь, что это — неправда! И как ты можешь отделить тело от души? Не означает ли это уничтожения, искажения творения Божьего? О да, вероятно, так оно и есть, родной мой, вероломный тигр! Когда ты когтил меня своими жёсткими ласками, ты и душу мою разрывал на части!
Как красиво описываешь ты в своей Четвёртой книге дружбу! Но тогда, вероятно, можно заметить, что ты имеешь в виду только дружбу между мужчинами: «…общая беседа и веселье, взаимная благожелательная услужливость, совместное чтение сладкоречивых книг, совместные забавы и взаимное уважение; порою дружеские размолвки, какие бывают у человека с самим собой, — а самая редкость разногласий как бы приправляет согласие длительное, — взаимное обучение, когда один учит другого и в свою очередь у него учится; тоскливое ожидание отсутствующих; радостная встреча прибывших. Все такие проявления любящих и любимых сердец в лице, в словах, в глазах и в тысяче милых выражений, как на огне, сплавляют между собою души, образуя из многих одну» {49} [47] .
47
«Исповедь», с. 75–76.
Когда я читала этот отрывок, я чувствовала себя словно съеденной с потрохами, и съеденной, и одновременно проглоченной вновь. Разве эти слова не определяли, какова была и наша дружба? Мы вместе болтали и смеялись и были взаимно услужливы друг с другом — от восхода до заката. Это мы посылали друг другу маленькие тайные сигналы «проявления любящих и любимых сердец в лице, в словах, в глазах и тысяче милых выражений»… А ныне ты словно бы забираешь самое лучшее из нашей совместной жизни и словно осмеливаешься сохранить это в памяти, перенеся исключительно на дружбу между мужчинами. Таким вороватым — в полном смысле этого слова — в те времена, когда мы встретились под смоковницей, ты не был. Разумеется, в ту пору у тебя было много, даже чрезвычайно много друзей.
Но та любовь, что мы оба питали друг к другу, была совсем иного рода, поэтому я тоже ни-
когда не ревновала тебя к твоим друзьям. Между нами двумя пробегали искры, не только вызывавшие пожар в наших душах, но и заставлявшие пылать нашу плоть.
Ты упускаешь возможность откровенно признаться, что раскаиваешься в нашей плотской любви, но, будь что будет, хотя тебе вовсе не должно по этой причине забывать, что я, помимо всего, была твоим лучшим другом. Ты так глубоко погряз в илистом болоте именно потому, что водил дружбу с женщиной.
Потому что я ведь не была «блудницей» {50} . Величайшей твоей ошибкой {51} в ту пору было вовсе не то, что ты плотски возлюбил женщину, — в этом ты был не лучше и не хуже прочих. Твоим подлейшим проступком {52} было то, что ты любил также и душу Евы.
Не потому ли ты и сам столь истово молил Бога обратить внимание на твою душу. Я бы ничуть не старалась напомнить тебе кое-что из прошлого, потому что уже давным-давно мы с тобой не обнимали друг друга. Но дела обстоят так, словно ты заставляешь Истину, будто необузданную лошадку, скакать верхом по своим откровениям!
И пусть её бежит, Аврелий, пусть её бежит всю дорогу домой ко мне. Там она обретёт покой, потому что только я одна знаю её.
Возможно, существует также и Бог, который знает нас. Тогда он совершенно определённо помнит всё то
хорошее, что мы оба дали друг другу. А если его, этой старой души близнеца каждого из нас, вовсе не существует, тогда во всей вселенной не найдётся никого, кто знает друг друга лучше, чем ты и я. Ведь ты отдал мне тело и душу точно так же, как я отдала своё тело и душу в залог тебе. «Где был ты, там была я, а где была я, там хотелось бы быть и тебе» {53} . Но вот первой встала меж нами твоя мать, потом явились манихеи и платоники, а в конце концов ты сам водрузил меж нами теологов и Воздержание. Таким образом ты по-своему удалился от меня ещё дальше, нежели Эней от Дидоны. Да будет милостив к твоим заблуждениям Господь!Разве мы не были двумя частями одного тела, что «сплавились» меж собой, образуя одно единое целое, подобно тому как два берега реки соединяет мост в единое целое? А потом это целое, могучее и осенённое божественной силой, поднимается ввысь над рекой.
Или же это — абстрактный принцип Воздержания, что словно парусное судно связывает один берег реки с другим?
Нет, я не верю в такого Бога, Ваше Высокопреосвященство высокочтимый епископ! О чём-то в этом роде я много раз толковала со своим духовным пастырем в Карфагене. Он знает, что у меня некогда был мужчина, но не знает, что это именно ты. Не потому ли, словно в вырванном из трагедии эпизоде, мой духовный пастырь внезапно явился ко мне утром с твоими откровениями? А может, он сделал это по твоему наущению?
Ты ещё помнишь, как ласкал моё тело, словно напрягая все его бутоны и заставляя их распускаться! А какое ты испытывал наслаждение, срывая мои плоды! Как одурманивали тебя мои ароматы! Ты словно насыщался соками моего тела! А потом ты ушёл и продал меня ради спасения своей души! Какое вероломство, Аврелий, какое непростительное предательство!
Нет, я не верю в Бога, что требует человеческих жертв! Я не верю в Бога, что разбивает жизнь женщины ради спасения души мужчины!
IV
С НАШИМ МАЛЕНЬКИМ МАЛЬЧИКОМ, ему едва исполнилось два года, мы поспешно уехали в твой родной город Тагасте, где ты начал преподавать риторику. В конце Третьей книги ты пишешь: «Многое я пропускаю, потому что тороплюсь перейти к тому, что настоятельно требует исповеди перед Тобой, а многого я и не помню» {54} [48] .
Но ты, верно, не забыл, сколь тяжко было Монике дозволить тебе жить в её доме вместе с Адеодатом и со мной? Уже в тот раз я почувствовала, что ты и Моника нерасторжимо связаны каким-то узами — неестественными для матери и сына. Знай же: были у меня и свои соображения относительно фантастических сновидений Моники. Итак, ты пишешь: «Ей приснилось, что она стоит на какой-то деревянной доске и к ней подходит сияющий юноша, весело ей улыбаясь; она же в печали и сокрушена скорбью. Он спрашивает её о причинах её горести и ежедневных слёз, причём с таким видом, будто хочет не разузнать об этом, а наставить её. Она отвечает, что скорбит над моей гибелью; он же велел ей успокоиться и посоветовал внимательно посмотреть: она увидит, что я {55} буду там же, где и она. Она посмотрела и увидела, что я стою рядом с нею на той же самой доске» {56} [49] .
48
«Исповедь», с. 63.
49
«Исповедь», с. 62. В норвежском тексте «stammen» — «ствол», а не «доска».
Ты повторяешь те же самые слова, Аврелий, словно бы для того, чтобы сверхотчетливо разъяснить, чт'o у тебя на сердце: «Там, где ты, там и он» {57} . Стало быть, ты и Моника, сын и мать, на одной и той же доске. Возможно, тогда ты прежде всего имел в виду религию, хотя, похоже, ты словно вкладываешь ныне в эти слова нечто большее. Разве не должно мужчине покинуть своих отца и мать, жить вместе с избранной им женщиной, и разве этим двоим не должно стать одной плотью и кровью?