Витенька
Шрифт:
Так шло все хорошо, и вот — на тебе. За день перед этим еще похвастался, что поставили его редактором классной стенгазеты, что они выпустили номер, повесив ли, а пробиться на переменке нельзя, такой успех, все классы читают, вся школа. «Так уж и вся школа?» — «Вся. Все классы, не пробьешься». — «Вот видишь, Мамушкин, — сказала Витеньке классная руководительница, — когда ты захочешь, все можешь. Видишь, какой успех? Учителя не могут прочитать, не подступишься. Поздравляю», — сказала классная руководительница. А к последнему уроку сняли газету. Почему? Никто не знает. Это ребята, на которых карикатуры были нарисованы, они сняли. Так объяснил себе и
Витек остался за дверью директорского кабинета, ждал. На урок его не пустили. Отец, раздевшись и передав пальто и шапку Витьку, чтобы тот отнес на вешалку, вошел в кабинет.
— Мамушкин? Очень хорошо, что вы пришли.
Директриса, чем-то очень похожая на ту, во Дворце пионеров, только построже лицом и одета в шевиотовый пиджак и такую же деловую юбку, а чем-то все же сильно напоминала ту женщину, в нарядном цветастом платье. Не поздоровалась, не предложила сесть, потому что надо было стоять, разговаривать стоя. Она развернула у себя на столе кусок ватмана, размалеванного, и пригласила Бориса Михайловича зайти к столу с ее стороны:
— Пройдите сюда, Борис Михайлович. Вот полюбуйтесь.
Перед ним лежала Витенькина стенгазета, прижатая на уголках книжками. Называлась она «Сермяжная газета». Когда Борис Михайлович взглянул, в первую секунду очень глупо и совершенно неуместно произнес какой-то звук, похожий то ли на начало смеха, вот так: «Б-гы!» — то ли еще черт знает на что. Словом, он, уловив в то же мгновение строгость на лице директрисы, страшно покраснел и даже вспотел. Какой черт дернул его так глупо бгыкать? Он тут же перестроил со стыдом свое лицо под лицо директрисы и сказал на всякий случаи:
— Негодяй.
— Читайте, читайте. Вот, пожалуйста, акростих. Вы знаете, что такое акростих? — Директриса сама была по профилю химик, преподавала химию и тоже не знала, что такое акростих, но ей все объяснила учительница по литературе. — Не знаете? Вот прочитайте начальные буквы в каждой строке стихотворения. Что получается?
— Учитель дурак, — ответил Борис Михайлович и стал читать этот акростих.
— И так далее, — перебила Бориса Михайловича директриса.
И Борис Михайлович не стал читать, а только поглядел внизу на подпись под акростихом, с облегчением отметил, подпись была Вовкина — Владимир Пальцев.
— Я все понял, — сказал Борис Михайлович. — Не надо мне ничего объяснять.
— Вот и хорошо, Борис Михайлович. Мы тут еще думать будем, а вы со своей стороны пока примите меры. Вот такие дети. — Она развела слегка руками, вроде как бы делясь своими трудностями, как бы доверяясь и даже приглашая разделить с ней эти трудности, как, одним словом, коммунист с коммунистом. Борис Михайлович понял и принял со всей искренностью этот ее жест.
Вечером Борис Михайлович сперва рассказал все Катерине, и та испугалась. Что же теперь будет?
— Если бы это раньше было, я бы тебе сказал, а сейчас не знаю. Могут из школы попереть. Директорша сказала, будут думать. А вот акростих, Вовка написал, там же, в газете. Какой, какой? Такой. И откуда этот сопляк знает. А по первым буквам получается — учитель дурак. Вот мерзавец. Это знаешь чем пахнет?
— Это он! — воскликнула и как бы нашла наконец разгадку всему этому делу Катерина. — Это Вовка. Витек никогда бы сам не додумался. Помнишь, как пианино порубили они?
Он всегда Витька подбивает.— Ты позвони Наталье, поговори с ней, — сказал Борис Михайлович и прошел к Витьку.
— Кончай паять. Допаялся.
Витек отложил паяльник, кончик которого тоненько дымился.
— Ну, что с тобой делать?
Витек повернулся на стуле, посмотрел на отца, и тот увидел в глазах, опушенных девичьими ресницами, удивление и страх. Удивление и страх потому, что Витек не знал и не мог догадаться сразу о своей вине, о такой вине, которая могла бы привести отца в крайнее состояние, когда Витьку начинало казаться, что это чужой человек, не отец перед ним, а чужой, и жестокий, и неприятный обрюзглый человек.
— Что, спрашиваю, делать с тобой?
Витек не знал, что ответить, поэтому отвернулся к своему столу, где все еще тоненько дымился наконечник паяльника. Отец гневно посмотрел в затылок угнувшейся Витенькиной головы и грубо приказал:
— А ну, повернись сюда! Ишь ты, отвернулся. Я кому сказал?!
Витек плакал. Он повернулся к отцу, и слезы у него текли в два ручья. Он не вытирал их, и — о, господи! — он еще вскидывал свою челку, дергал головой, нашел время.
— Нюни распустил. Обиженный какой. Ты что там понаписал? Ты соображаешь, что делаешь?
— Где? — выдохнул Витек.
— Как где? В газетке своей, в «Сермяжной газете».
— Классная руководительница похвалила.
— Врешь ты, похвалила, «Сермяжную газету» похвалила? Акростих? Все похвалила? Да как ты посмел издеваться? Мерзавец…
Раскричался Борис Михайлович, распалил себя до того, что самому страшно стало. И чтобы не получилось чего нехорошего, оборвал самого себя и вышел, оставил Витеньку в угнетенном недоумении.
Ладно, думал Борис Михайлович, надо в спокойной обстановке поговорить. Может, он и в самом деле ничего не понимает, думает, что все ему можно, что никаких границ в этом деле нет, смейся сколько хочешь и над чем хочешь, была бы только охота. И вдруг его осенило: вот как аукнулся «Крокодил». Тоже, зубоскалят без конца. Не смотрят, что ли, за ними? Пораспустились все. Надо серьезно с ним поговорить, не кричать, конечно, а в спокойной обстановке, чтобы дошло до него, чтобы он понял все как следует, а то ведь пропустишь момент — поздно будет.
Поговорить с Витенькой не пришлось, помешала новая беда. Правильно говорят, что одна беда не ходит, она всегда с собой другую водит. С Лелькой получилось. Вот уже не ожидали! Мать, правда, ожидала, даже уверена была, что так получится. Пришла Лелька, закрылись они в комнате, слезы, шепот, вздохи, а то и слово какое вылетит через стенку, через дверь слышно: «Перестань!» Или того еще хуже: «Дура!» Это Лелька-то — дура. Как же это так? Лелька — дура. А потому что она давно уже не ребенок, не просто доченька, образцовая, примерная, а давно уже женщина, а женщину, какая бы примерная она и любимая ни была, обидеть нетрудно, просто ничего не стоит.
— Он эгоист, мама, но я люблю его, — плача, говорила Лелька.
— Старого?
— Он не старый.
Катерина покричала немного, отвела душу, потом жалеть стала, жалко все-таки, родная дочь, сидит, кулаком растирает слезы, щеки раскраснелись, глаза мокрые, совсем еще ребенок, жалко стало. Каким негодяем надо быть, чтобы дите обидеть, Лельку.
— Он же знал, что делает, пускай теперь семью бросает, пускай женится.
— Нельзя ему, мама.
— Значит, делать можно, а отвечать нельзя?