Вивальди
Шрифт:
Нина перестроилась в один момент, и даже не теряя своей обычной бодрости. «Зачем изучать творчество человека, который не мог себе заработать на новые подтяжки». Я присутствовал при этом ее разговоре с подружками парикмахершами. Занимаясь буддизмом и эмигрантской поэзией, она водила знакомство с теннисными тренерами, зубными врачами, гинекологами, автомеханиками и парикмахершами. Всеми теми, кто делает жизнь глаже и легче. Это были финишные годы советской власти, лозунг «обогащайтесь» еще не был выброшен над страной официально, но во всех порах перестроечной жизни уже кипела капиталистическая работа.
Я был страшно, животно влюблен в нее, и она была для меня сфинкс, шифр, тайна. Чем она откровеннее
Я был влюблен до такой степени, что мне даже показалась умной и справедливой фраза про поэзию Георгия Иванова. То есть я не мог поверить в то, что она, кандидат филологических наук, может сказать такую явную пошлость. Наверно, тут какой-то выверт мысли, мне, в силу моей косности, недоступный. Одна из подружек-парикмахерш поинтересовалась, а какого рода подтяжки хотел себе сделать этот Иванов — что, морщины подобрать или как? Пришлось смеяться вместе со всеми этой шутке.
Важно то, что, сойдясь со мною, она изменила своему официальному жениху.
Сам виноват! Так объяснила мне Нина, и я с ней согласился. Будущий дипломат, которого я так никогда и не увидел, получил тройку «по специальности», и, стало быть, его заграничная карьера встала под большой вопрос. Ну могу ли я себе позволить выйти замуж за такого пентюха, советовалась со мной Нина. Официальный жених, отрекомендованный как превосходный любовник, был отставлен за тройку по японскому, я даже на кол с минусом не мог бы рассчитывать в смысле карьеры.
Я помалкивал. Я трудился как негр на плантации в ее кровати, и не мог себя переломить — строил убогие, как теперь понимаю, идиотические, планы общего нашего будущего.
Познакомила нас Любка Балбошина. У себя на вечеринке. Они были соседки, Любкин папаша тоже был из больших академических чинов. Нина соизволила соскользнуть к ней с пятого на второй этаж, как раз с целью мести своему неудачливому японисту.
Тут я. Одинокий, в лучших своих джинсах, с бутылкой шампанского внутри, достаточно для того, чтобы раскрепостить скромное мое обаяние.
В тот же вечер я был осчастливлен.
И очень быстро оказался в жуткой ситуации.
Мне было недостаточно оставаться просто телом, сопутствующим ей в койке. Смел претендовать на большее. Считал себя не идиотом, идиот. Что-то ведь читал, статейки пописывал, что вызывало совершенно неприкрытое презрение с ее стороны.
Она, уже в то время задумывавшая дезертирство из филологии в парикмахество, со снисходительной ужимкой, придя на кухню, захлопывала очередную мою толстую умную книжку, как бы говоря, да ладно тебе, плюнь ты на этого Делеза, и на Лакана плюнь, ты ведь пялишься в эти строчки только затем, чтобы доказать, что тоже не дурак, так не докажешь.
Даже, когда оказывалось, что я читаю то, о чем она даже не слыхала, она умела это обернуть в свою пользу — значит и не надо этого читать! Мои умственные рассуждения вызывали в ней демонстративную зевоту, и она ставила меня на место, заводя разговоры о заседании своей кафедры, где ей доводилось сидеть с людьми, фамилии которых вызывали у меня скрытый трепет.
Я был в том положении, которое меня никак не устраивало, но был согласен находиться в нем сколь угодно долго.
Она и не думала познакомить меня с семейством. Ни мать, ни, тем более, отец академик обо мне и не слыхали. Женихом оставался все тот же японист. Мельком познакомился с сестрой Ольгой, матерью одиночкой, тоже весьма снобского вида девицей из трехкомнатной кооперативной квартиры на Соколе. Причем, как я понял, знакомство это состоялось только потому, что Нине понадобились ключи от отцовской дачи, оставшиеся у Ольги. Мы примчались, и меня тут же отправили выгуливать огромного, непроницаемого, как древний египтянин,
добермана. Даже чаю не предложили. Нина шепнула, что ей предстоит неприятный семейный разговор.Повторяю, готов был терпеть.
Но при условии, что я хотя бы в постели у нее один.
Она утверждала, что это именно так. Мол, я такой молодец, что куда ей что-то там еще!
Настоящий кошмар начался, когда я заподозрил — это не так.
Я вышел из метро на Пушкинской, и понял, почему прорвало шлюз, и все эти столетней давности помои опять затопляют меня.
Потому что Пушкинская.
Страшный маршрут вдоль Тверского бульвара.
Тогда, двенадцать лет назад, была зима. Высилась громадная ель на берегу улицы Горького. Громадина в ликующих лампочках. Предновогодняя московская суета. Даже машины урчали в грязном снегу примирительно, а пешеходы пахли мандаринами. А я прятался за хвойной башней. Посреди всех этих отвратительных радостных предвкушений, представляя собой выеденную, выгоревшую скорлупу человека. Я выследил ее (Нину). И носился за ней потому что был легок как воздушный шарик, и меня просто увлекала кильватерная струя, тянувшаяся вслед за бодрым аллюром ее измены.
Сумел я выследить ее только потому, что у нее сломалась машина и она поставила ее в какой-то левый гараж, и стала доступна моему пешему наружному наблюдению.
Я давно, давно уже стал догадываться, что с геометрией наших отношений в зимнем московском космосе что-то не так. Есть какая-то невидимая тяготеющая масса, искривляющая привычные орбиты.
Все было как всегда, и любвеобильность ее, и легкое покровительственное презрение ко мне, даже попытки подыскать для меня какой-то заработок — моя журналистская нищета была ей отвратительна с самого начала, и я это терпел, потому что даже вон Георгию Иванову это не прощалось.
Да, я понимал, Нинон моя не Матильда де ла Моль, ей недостаточно мужчины всего лишь с умом и характером. Но не буду хаять все советское дворянство оптом, мне приходилось встречать маршальских внучек, готовых за любимым не только в Бирюлево в коммуналку, а прямо в настоящую Сибирь.
Я спустился по ступенькам на мартовский сегодняшний песок Тверского бульвара и отправился вниз к несуществующим Никитским воротам.
А тогда была зима.
Выпустив ее из своей съемной однушки в Плющево, я крался за ней до метро «Выхино», укромно трясся в соседнем вагоне. Пригнувшись бегал по переходам. Мерз в чужих парадных.
В общем, я нашел то, чего хотел бы не найти.
Армянин. Рудик Гукасян. Аспирант Плешки, у отца пара собственных кафе в Кисловодске, а скоро будут и в Москве. Как будто в насмешку над чем-то, он жил в доме, что громоздился над магазином «Армения». Я знал квартиру, я знал окна, я стоял за новогодней елкой и пил портвейн «Агдам» из горлышка. Надо было бы зарифмовать ситуацию армянским коньяком, но не было денег. Стоял часа два. Не знаю, что бы я делал, если бы мне пришлось стоять так всю ночь. Не задавался этим вопросом.
Окно погасло.
Рудик вышел ее провожать. Армянин как армянин, вернее даже ничего особенно вызывающего армянского в нем и не было. Хорошо (явно лучше меня) одетый горожанин слегка восточного вида. Даже, если бы я ничего о них не знал заранее, то по тому, как они ворковали, понял бы — у них было! только что было!
Он пытался поймать для нее такси. Она отказывалась. Он настаивал. Она отказывалась.
Отказалась. По жестам было понятно — пойду в метро, мне тут рядом, извини. Ну, ладно. Иду. Иди. Расцеловались как несомненные любовники. У Рудика не было никаких поводов думать, даже отдаленно догадываться, что где-то есть такой я. И он выглядел абсолютно спокойным. Но то, что она обманывает и его, меня не грело.