Виварий
Шрифт:
— Простите, что отнял у вас столько времени, профессор Трофимов. — Волошин встал, наконец, и двинулся к двери, забывая пожать протянутую руку…
Он взялся за ручку, судорожно пересчитывая в голове самые, казалось, безумные варианты урегулирования и, по-прежнему ничего не находя, толкнул дверь, и услышал спиной…, даже не услышал, а почувствовал негромкий шелест Ковбоевых слов:
— Скажите, через год я уступлю ей место директора Цеха…
Он повернулся: — На это она не согласиться…
— А чего хочет эта сука?! — заорал издалека Ковбой-Трофим. — Чтоб меня упрятали за решетку?! В маленькое замкнутое пространство?!
— Ннет! Не думаю… Ей хватит вашего публичного позора…
Конфернц-зал Цеха был детищем Ковбой-Трофима, на которое он в свое время не пожалел
Все это великолепие странным образом оживало с появлением в зале Ковбой-Трофима, который и в этот раз демонстративно скромно уселся за маленький столик на сцене с переносной лампой и неизменным стаканом крепкого чая с грузинским коньяком, согласно институтской легенде, в серебрянном подстаканнике.
Когда конференция заканчивалась и врачи, готовясь поскорее выбраться из зала, стали подниматься, хлопая сиденьями кресел, и громко переговариваться, уже не обращая внимание на сцену, Лопухина встала и двинулась вперед к трибуне с микрофонами. Она не помнила, как шла по проходу почти из середины зала, встречая недоуменные взгляды, как увидала очень близко враз посеревшее под зимним загаром лицо Ковбой-Трофима, говорившего что-то, и попыталась улыбнуться неведомо кому, и не смогла, как остановилась возле трибуны, сбоку, забыв о микрофонах, и глядя в зал, и по-прежнему не видя лиц, произнесла негромко, будто себе самой:
— Я хочу сказать вам всем несколько слов…
Шум еще продолжался, но постепенно какая-то странная напряженность овладела всеми и зал быстро затих… Он даже не затих…, он будто вымер…
Она стояла, как казалось ей, очень неловко и беспомощно оглядывалась по сторонами, нервически переступая ногами, не находя места рукам, и одергивала пиджак, поравляла волосы, думая к месту или нет, что иногда, чтоб услышали надо промолчать, и несколько раз открывала рот в попытке начать, с ужасом понимая, что забыла подготовленный текст, кроме одной, как казалось ей теперь, совершенно дурацкой фразы откуда-то из середины: «…Самый важный плод человеческих усилий его собственная личность… Надо перестать бояться и заискивать…», и еще одной, из Вавиловых интернетовских прибауток: «Ссорится с Ковбой-Трофимом, все равно, что ожидать жалоб на качество парашютов», и увидела, как по проходу к сцене движется Волошин и рядом Фрэт, будто привязанный к ноге…, и сказала наконец:
— Похоже я заплатила за собственные ошибки… сполна, коллеги, а может больше… — Она увидела, что Волошин присел осторожно в кресло, почти у самой сцены, забывая опереться о спинку, а рядом, в проходе, аккуратно уложив зад на толстый ковер, устроился бигль, и оба уставились на нее, тревожно и с надеждой, в ожидании обещанных действий, и тогда она шагнула вперед, к краю сцены, и голосом, которым делала научные доклады, четко и внятно произнесла, удивляясь появившейся из ниоткуда свободе и легкости:
— …Потому хочу просить задержаться на несколько минут.. И вас…, — она обернулась к Ковбой-Трофиму…
…Когда она кончила и посмотрела на Волошина, что почти победно улыбался, поглаживая загривок Фрэта, прошло не более пяти минут, в которые она умудрилась втиснуть, будто это библейские тексты, не столько обличения двойного менеджмента Ковбой-Трофима, сколько новые правила и поведенческую стратегию в науке, хирургической трансплантологии и бизнесе, способных обеспечить достижение совсем других целей, сулящих признание и
благополучие сотрудникам…, не учреждению под названием Цех, которое и без того давно уже было самодостаточным…, и, вслушиваясь в звенящую тишину размышляющего конференц-зала, забитого под завязку институтским людом, очень умным, квалифицированным, ушлым и небедным из-за постоянно подносимых родственниками гонораров в конвертах, тоже полулегальных…, поняла вдруг, что дорога, на которую звала, совсем не так легка и понятна, как казалась из подвала Вивария, где лежала брошенная всеми после бандитской нефрэктомии…, и еще Ковбой-Трофим за спиной, не проронивший ни слова до сих пор…Она оглянулась и напряглась в ожидании атаки, которой не последовало… Ковбой-Трофим одиноко сидел за маленьким столиком с переносной лампой, беспроводным микрофоном и стаканом густого темно-оранжевого чая в подстаканнике, и держал паузу…, так мастерски, даже виртуозно, будто до прихода в Цех много лет прослужил во МХАТЕ, прекрасно понимая, что каждая лишняя секунда тишины работает на него…, на его сценический образ…, и прошлый, и создаваемый здесь и сейчас, прямо на глазах ошалевшей институтской публики…, и наслаждался молчанием…
А когда понял, что надо встать и что-то сказать, было поздно, потому как зал, похоже, принял решение, без дополнительных переговоров и консультаций, молча и быстро, тревожась лишь предстоящим и почти соглашаясь с ним…
— Елена Александровна хороший хирург и организатор. — Ковбой шелестел, старался наверстать упущенное, зная, что проигрывает, но упрямо шел вперед, будто вел на кабана на давнишней зимней охоте в подмосковном лесу вседорожник свой, готовый биться до конца…
— И это не секрет для нас всех, присутствующих здесь…, как и не секрет, что она была втянута в…, — он на мгновение замялся, стараясь подобрать наиболее мягкую формулировку, — …в незаконный оборот донорских органов, часть которых, как ни прискорбно, прошла через отделения Цеха… Во всей этой сомнительной истории, которая к счастью закончилась, для меня остается непонятным одно: зачем было убивать молодую беременную женщину только ради того, чтоб имплантировать больному Рывкину…, человеку сомнительной репутации… и пьянице человеческий зародыш…?
Зал удивленно и негромко загудел. Ковбой-Трофим встал, подавляя гул, уверенно и легко, демонстрируя, что возраст — категория, давно укрощенная им, почти бессмертным всемогущим директором Цеха, не только создавшим институт из ничего, на голом месте, но обеспечившим всех их, сидящих здесь, учеными степенями, званиями и должностями, и неплохими гонорарами, которым могут позавидовать хирурги многих, если не всех московских клиник. Отпил из стакана с подстаканником темно-оранжевую, почти коричневую жидкость и сказал:
— Мы все понимаем, как ей досталось… и что это стоило здоровья…
— Мне это стоило гораздо больше, — подумала Лопухина, но ничего не сказала.
—…и как она инстинктивно жаждет реванша, припоминая трагическую судьбу своего клана, — продолжал директор. — Все этих сосланных на каторгу, в ссылку, невинно убиенных благородных, хорошо образованных и когда-то состоятельных людей Лопухиных… Не станем придавать значения словам… Надо время, чтоб она полностью восстановилась… физически… Жить с единственной почкой очень тяжело, зная как легко любая банальная инфекция может вывести ее из строя… А душевных сил у очаровательной Елены Александровны хватит на всех нас, присутствующих здесь… Спасибо… Все свободны… Досвиданья…
А зал сидел…, молчал… и, похоже, не собирался расходиться…
Лето в этом году было приятным во всех отношениях, как гоголевская женщина, и не хотелось думать, вспоминая Эзопа, что не всегда оно будет…
А Москва, неупорядоченными рывками без ритма и мелодики, становилась все красивее, превращаясь из низкорослого купеческого города-подростка, а потом социалистически образцового мегаполиса-героя с целой кучей орденов неизвестно за что и куда прикрепленных, с редкими вкраплениями архитектурных шедевров, в одну из самых современных, комфортабельных и привлекательных столиц мира. Так, наверное, разбивая скорлупу изнутри появляется на свет в рванном джазовом ритме птенец… и становится центром вселенной…, или собирает мальчуган редкостный трансформер, претендующий на уникальность…, как галактика…