Визгуновская экономия
Шрифт:
И на мгновение смолкла, точно чего-то ожидая… Ульяна в это время сидела рядом с ней. Она задумчиво перебирала бахрому завески. При первых звуках песни в ней что-то тревожно встрепенулось и дрогнуло… Какая-то горячая бледность охватила ее лицо. Грудь тяжело приподнялась и опустилась. Я видел – в ней что-то загоралось и млело… Но она все сидела поникнув головою и, полузакрыв глаза, все перебирала завеску. В это-то время Маланья в каком-то ожидании смолкла… Все мы затаили дыхание и тоже ждали. Ульяна медлительно подняла голову, лениво обвела нас каким-то тупым и тяжелым взглядом,
Другие подхватили, и полилася песня, горькая и унылая, как Русь…
Долго еще мы просидели у Маланьи, и под конец мне ужасно стало скучно. Пармен и приказчик все потягивали водку из толстых зеленоватых стаканчиков. Девки уж совсем перестали пить. Ульяна и Химка тотчас же после песни ушли домой. Пармен откуда-то достал гармонику и самодовольно удивлял своим искусством окончательно «рассолодевшего» комаря-приказчика…
Когда мы, наконец, отправились домой, над землею висел тот болезненный полусвет, который не знаешь к чему отнести, к ночи ли, или уж к утру. Но не успели еще мы пройти село, как восток слегка зарумянился. Было холодно. На траве и на крышах тускло серебрился утренник. Сельские петухи звонко будили свежий и крепкий воздух. Над рекой неподвижною пеленою висел голубой туман. От воды пахло острым запахом мочившейся конопли.
Пармен все приплясывал под гармонику, которую он захватил с собою. Приказчик коснеющим языком лепетал приговорки, с смешным усилием приподнимая отяжелевшие веки свои. Изредка он неопределенно улыбался и, усиливаясь многозначительно мигнуть бровью, восторженно восклицал: «у, девка!» – на что Пармен самодовольно ответствовал: «Что, ай хороша?» Но приказчик только безнадежно махал рукой, и тем разговор кончался. Было однако же заметно, что Пармен и его успел посвятить в свой мнимый секрет насчет Ульяны.
Шли мы медленно, и когда достигли сада, то заря уж широко заполонила небо, звезды меркли и погасали. Ночной мрак стремительно убегал к западу. Все еще было тихо. Небольшая березовая рощица, составлявшая границу сада, точно дремала в неподвижном воздухе, печально поникнув своими поблекшими ветвями. Опавшие листья, которыми мягко была усыпана земля, покрыты были инеем. Они уж не шуршали под ногою…
Вдруг как бы отблеск пожара озарил нас. Я оглянулся. Из-за горизонта величественно поднималось солнце. Лучи его сверкающими иглами пронизывали воздух. Они еще не достигли долины, в которой раскинулось село, окутанное сизым сумраком, не достигли и реки, но кресты на церкви уж загорелись горячим блеском, та возвышенность, где стояли теперь мы, уже пламенела, озаренная красноватым сиянием, и тени трусливо убегали от нее к темному западу.
Легкий шорох пронесся по деревьям. Доселе неподвижная роща проснулась и задрожала свежею дрожью, насквозь пронизанная солнцем. Подобно мраморной колоннаде засеребрились стройные стволы берез, и горячим золотом засверкала их ярко-желтая листва под молодыми лучами солнца.
Река уж не дымилась. Голубой туман, стоявший над ней, при первых лучах солнца свернулся мягкими клубами, тихо поднялся и растаял в розовом небе. Теперь в берегах неподвижно пламенело растопленное золото.
Тишина все еще не нарушалась. Где-то на селе скрипнули было ворота и жидко заблеяли овцы, но чрез мгновение все опять смолкло, и мертвая тишина снова воцарилась в воздухе… А солнце заливало землю сверканием.
Я поздно проснулся. Ерофей Васильев еще не приезжал. В конторе, где отведена была мне квартира, никого не было, кроме караульщика Артема. Я пошел к реке. Там, на бережку, как и вчера, сидел с удочкой
лысенький и кривой человек, указавший нам контору. Я подошел к нему.– Бог в помощь!
– Много благодарны вашему здоровью, – поблагодарил меня рыболов. Он сидел без шапки, в каком-то халате неопределенного покроя, подпоясанном грязной веревочкой. Ноги его были босы. На шее, темной как чугун, болталась какая-то оборванная тряпица, из-за которой сквозила голая грудь. Рубашки заметно не было.
Я разговорился с ним. Оказался он бывшим дворовым человеком, прошедшим, по его выражению, все огни, и воды, и медные трубы. Был он, в «свое время», и псарем и буфетчиком, играл в домашнем оркестре на валторне и ездил форейтором; под конец, все по той же чудодейственной «барской воле», определился было в портные, но и там оказался негодным, после того как сшил «барченкову учителю» брюки задом наперед. С тех пор он поступил в инвалиды, то есть получал с неукоснительной аккуратностью «мещину»{2}, лежал с утра до вечера на полатях в людской и с многозначительным кряхтением посвящал молодое дворовое поколение в прелести старинного «житья-бытья». Таким инвалидам пришлось плохо после эмансипации; хватил горя и мой рыболов. Из многообразных познаний его ни валторна, ни звонкий форейторский кнут, ни классическое «ату, ату его!» уж не подходили к складу новой жизни; не подходило к этому складу даже и портняжное ремесло, годное лишь на то, чтоб испортить брюки.
– Чем же ты живешь? – спросил я его.
– Живу-то? – переспросил он меня, – чем живу-то я? – с недоумением повторил он и, немного погодя, неуверенно произнес: – рыбу ловлю, вот… Ну, починить что… Это я могу, ежели починить, – оживленно добавил он и устремил свой единственный глаз на поплавок.
– Какая же ловля осенью? – заметил я.
– Ловля-то какая? – Он на мгновенье задумался. – Ну, ничего ловится… Вот вчера два карася поймал… Все глядишь… – Он не докончил.
В это время к нам подошел плотный и необычайно солидный мужик, в поддевке из обыкновенного крестьянского сукна и высокой новой шляпе. Он степенно и медлительно раскланялся с нами и спросил рыболова:
– Что, Лупaч, не бывал еще Ерофей-то?
– Нет, нет еще, не приезжал, – торопливо ответил Лупач, насаживая на удочку червя.
Солидный мужик, осторожно подобрав полы поддевки, присел около нас.
– Что, Лупач, все ловишь? – снисходительно усмехнулся он.
– Ловлю все, – произнес Лупач.
– Хм… Лучше бы ты мне кафтан зачинил… Намедни поповы собаки расхватили… Ведь как, аспиды, располыхнули-то? – во!..
– Починю ужo…
– Почини, почини – это ты можешь… Что ж, почини, покровительственным тоном произнес мужик, небрежно поковыривая палочкою землю.
Мало-помалу завязался у нас разговор с солидным мужиком. Он все хвалил: и барина, и приказчика, и порядки экономические… «Одно слово простота!» – заключил он свою хвалебную речь. Я поинтересовался: хорошо ли живут мужики. Вопрос, видимо, затруднил его.
– Да как тебе сказать, – произнес он, пристально рассматривая свои громадные сапоги и старательно ощупывая их толстую кожу, только что смазанную дегтем, – нельзя сказать, чтоб хорошо… Нет, нельзя этого сказать!.. Известно, есть дворов пяток… это нечего говорить – есть… Ну, а то – плохо, правду надо сказать – плохо!
Я удивился, как при такой простоте экономических порядков все-таки плохо живут мужики.
– Это верно, что простота! – подтвердил мужик, – и из земли, и из кормов… И заработки опять… Одно слово – вечно бога молить!
– Не понимаю, почему вы плохо живете? – заметил я, – может, пьянство сильное?
– Нет, зачем пьянство… У нас этого нету… Ну, знамо, нельзя без того, чтоб не выпить лишнего – покров там, масленица, – а чтоб пьянства, нет – пьянства нету…
Мы замолчали.
– А вот видишь, милый ты человек, – окончив осмотр сапогов и слегка вздыхая, заговорил мужик, – как тебя называть-то?