Вкушая Павлову
Шрифт:
«Савой». Она собиралась в «Савой»… Непонятно. Хотя… обглоданное королевство, заснеженный клочок земли в Альпах. Да. Спорная граница.
Появляется Анна, шурша по траве босыми ногами, руки засунуты в карманы широкой, колышущейся коричневой юбки. Уютная, некрасивая Анна! Она поправляет подушку. Прошу ее завести мне часы. У меня самого на это больше нет сил. Всю свою сознательную жизнь я каждый день заводил часы. И вот, быть может, они заводятся в последний раз. Мы с Анной обмениваемся нежными взглядами, исполненными боли.
Я готовлюсь к смерти. Я впаду в руки Бога живаго.{8} Маймонид{9}, помнится, высказывался где-то по поводу этого оборота. Он говорил, что представлять Бога живым — значит принижать его. Но
Вспоминаю еретическое сочинение автора книги «Зохар»{10}, в котором он подводит сексуальную подоплеку под возникновение чисел и множественности. В начале, пишет он, был некий Бог, не имевший никаких атрибутов и живший только для себя и в себе. От скуки он постоянно мастурбировал. Наконец он вызвал Шхину{11} — свою подругу, свою жену, божественный аспект, соприсутствующий во Вселенной. Таким образом возник дуализм: солнце и луна, дух и естество, свет и тьма. И время, перемещение между полюсами. А еще добро и зло, вечность и смерть. Неожиданно возникла ночь, а вместе с ней и наслажденье.{12}
Но Шхине мало было одного любовника. Она родила сына и полюбила его. Они оба его любили, а он любил их. Они могли бы вечно наслаждаться этим духовным единством, но их погубило любопытство. Из тройственного союза родилась невеста для сына, и их стало четверо. Это дало нам четыре времени года, четыре стороны света, и вообще все общепринятые понятия. Но скоро их стало пятеро, и все они беспорядочно совокуплялись друг с другом. Отсюда наши пять чувств. Пять оказалось хорошим числом. Шестерка — уже не таким хорошим, ведь ее можно было разбить на две тройки или три двойки. Пошли ссоры, появились разделение, неверность, двойственность. С числом семь на горизонте снова замаячил идеал, что выразилось в семи музыкальных нотах. Квадрат и треугольник примирились в этих вздымающихся потных телах, в этом клубке оральных, анальных и вагинальных страстей. Но с появлением восьмерки, переплетшихся змей греческого кадуцея{13}, все пошло наперекосяк.
Мы, евреи, хотели остановиться на числе девять, которое, множась, воспроизводит себя простым сложением: 18, 27, 36 и т. д. Но Бог и Шхина совершили ошибку, не прислушавшись к мнению своего избранного народа. Число десять было приемлемым для зелотов{14}, потому что единица символизировала Бога, а нуль (ничто) — Шхину. Но числа продолжали катиться все дальше и дальше, умножая хаос и зло. И теперь никто даже подступиться не может к определению количества безудержно сексуальных форм, которые мы без всяких на то оснований называем Святый Боже. Если хоть на секунду, говорит автор «Зохара», одна из этих форм пожелает выйти из союза, мир тут же рухнет и станет ничем.
Кажется, Моисей — единственный из всех человеческих существ — мельком увидел свидетельства сексуальности Бога, но Шхина купила его молчание, переспав с ним. Это случилось, когда Моисей перестал совокупляться с женой. Вряд ли его можно осуждать за такое решение.
Жаль, что я не разобрался во всем этом.
Признаюсь, я много раз говорил неправду или полуправду. Об одной книге, присланной мне кем-то, я сказал, что, по-моему, она написана на иврите. Тем самым я расписался в незнании этого языка. А между тем я досконально изучил его в юности, а мой отец, Иосиф, написал мне на иврите трогательное посвящение в день моего тридцатилетия.
Моя матушка Амалия говорила на вульгарной смеси идиша и немецкого. Они с отцом были местечковыми евреями из Галиции, восточными евреями, и мне трудно простить их за это.
Когда я умру, буду ли я хоть сколько-нибудь отличаться от тех, кого не было вовсе? Будет ли иметь хоть
какое-то значение, что некогда я жил? Думаю, нет.Не могу вспомнить, как мы покинули сад. Вот я уже в кабинете, окруженный мерцающими под светом лампы античными и египетскими статуэтками. Появляется Анна в халате, подходит к моей постели и подставляет мне ночной горшок, чтобы я помочился. Это очень болезненно и стыдно. Сейчас я иногда путаю явь и сон, но вот эту отвратительную явь осознаю даже слишком отчетливо.
Она спрашивает меня про боль. Боль.
Потом она снимает халат и забирается в свою постель. Тушит лампу. Хотел бы я знать, как эта темнота отличается от той, другой темноты.
Я все еще чувствую, что она наблюдает за мной. Анна-Мать. Анна-Антигона. Женщина за сорок.
У нее нет своей жизни — только моя. Бедная малютка Анна! Когда она была в Англии, я предупреждал ее, что Джонс — настоящий бабник, и глупейшим образом изводил себя, представляя, как они будут ездить на пикники. Но она вернулась влюбленная в сожительницу Джонса, Лоэ Канн! Бог ты мой! Я проводил курс с ними обеими и тоже ведь любил Лоэ. Она была жизнерадостным, очаровательным созданием. Я специально поехал то ли в Прагу, то ли в Будапешт на ее свадьбу — она выходила замуж за одного американца — и даже написал обо всем этом Джонсу. Я сказал, что мне он понравился, этот американец. Фамилия американца, помнится, тоже была Джонс.
Мы выпили пенистого шампанского за невесту — Джонс и я. Джонсу она оказалась не по зубам. Позыв к повторению.
Неужели друг Лу Саломе{15}, Ницше, прав, когда утверждает, что мы все бесконечно повторяемся. Начнусь ли я вновь в Моравии?
О, Боже! Вся эта боль и радость. В этом Эдеме. На иврите это слово означает радость. То же самое, что Фрейд по-немецки.
глава 3
И снова Анна склоняется надо мной в темноте. Кажется, я стонал. Она смачивает мне лоб фланелевой тряпочкой. У нее такое мягкое прикосновение. Я хватаю ее за другую руку.
— Завтра, — заплетающимся языком говорю я. — Это стало бессмысленным, дорогая.
— Нет, папа, прошу тебя. Не завтра. Послезавтра.
— Ну ладно, посмотрим. Может, я смогу вынести еще один день.
Она утыкается лицом в мою ладонь, и я чувствую ее слезы.
На рассвете приходит Шур. Я говорю ему: «Еще нет», и он кивает. Когда он наполняет шприц, я шепчу: «Не переборщите».
С ним женщина по имени Марта. У нее печальные глаза, седые волосы и впалые щеки. Она напоминает мне Анну, только у Анны волосы черные, а глаза все еще горят огнем, который мог бы привлечь мужчин. Я обидел Марту. Я назвал ее нашей служанкой, но это неверно; Марта, конечно, моя жена. Когда-то давным-давно я писал ей страстные письма, умоляя хранить мне верность.
В эти воспоминания неизбежно вкрадываются ошибки. Кажется, я назвал своего отца Иосифом, хотя на самом деле его имя было Якоб. Наоборот, это я, будучи его старшим сыном от Амалии, всегда отождествлял себя с Иосифом. Наверно, мне трудно представить себе, что мой тихий отец (как-то раз гой сбил с него шапку, и отец полез за ней в канаву) станет бороться с ангелом.{16}
Еще более странной ошибкой в этом повествовании является то, что нашу верную служанку Паулу я стал называть Паули{17}. Хотя Паули родился в Вене в 1900 году, когда появилось мое «Толкование сновидений», я не уверен, что вообще когда-либо встречался с ним. Но Эйнштейн рекомендовал мне его статью, написанную для энциклопедии, в качестве лучшего популярного изложения теории относительности. Я попытался было раздобыть эту энциклопедию, но оказалось, что найти ее нелегко, и я отказался от этой затеи. Однако имя Паули с тех пор возникало еще несколько раз. Помню, как-то мне рассказали о ссоре, случившейся между Паули и Бором во время публичной лекции в Дании. Паули выдвигал какую-то новую идею в квантовой физике (вообще-то мне кажется, что на самом деле это была концепция множественного, всеобщего коитуса, о которой первыми заговорили каббалисты), но тут Бор вскочил со своего места и воскликнул: «Эта идея недостаточно безумна, чтобы быть правильной!» А Паули возразил: «Нет, она достаточно безумна!»