Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
…Он ничего не слышит, Но мне мешать не хочет и досады Старается не выказать. Забавно: Стоит он посреди двора, боясь нарушить Неслышную симфонию. И жалко Мне наконец становится его. Я объявляю: «Кончилось». Мы снова За топоры беремся. Тук! Тук! Тук!.. А небо Такое же высокое, и так же В нем ангелы пернатые сияют.

Такова новая формула отношений между «поэтическим» и «человеческим», которая лежит в основе новых стихов Ходасевича. Поэт и «просто человек» (или — поэт и человек внутри одной личности) в лучшем случае взаимно учтивы, стараются друг друга не обидеть, но подлинное

взаимопонимание между ними невозможно. Договор с «малым миром», заключенный в дни «Счастливого домика», расторгнут.

В 1920 году Ходасевич написал сравнительно немного, но немедленно по переезде в Петроград начинается небывалый творческий подъем: за полтора года из-под его пера вышло около сорока пяти стихотворений. Ни прежде, ни позднее подобного не было. Как будто то, что он позволил себе сбросить ярмо «земного долга», раскрепостило его, подтолкнуло какие-то творческие мутации; а может, сказалась атмосфера демонического, «загробного» и полупустого города.

В декабре 1925 года Ходасевич так вспомнит об этих днях в стихотворении «Петербург»:

…А мне тогда в тьме гробовой, российской, Являлась вестница в цветах, И лад открылся музикийский Мне в сногсшибательных ветрах. И я безумел от видений, Когда чрез ледяной канал. Скользя с обломанных ступеней, Треску зловонную таскал…

Стихотворения, написанные на «ледяном канале», составили основу книги «Тяжелая лира», вышедшей первым изданием в 1922 году в Госиздате. Это были — в сравнении с прошлым — необыкновенно сильные, вольные, летучие и в то же время необыкновенно экспрессивные, резкие, жестокие стихи. Если пять лет назад поэт призывал Смоленский рынок «преобразиться» — сейчас же очевидно, что преображение не состоялось: «…восстает мой тихий ад в стройности первоначальной» (и тут впервые возникает тот гротескный «гоголевский» реализм, который потом так ярко проявится в «Европейской ночи»: «…вор цыпленка утащил у безносой Николавны»), Мир не может быть изменен. Он может быть лишь уничтожен, и его гибель — радостна:

Все жду: кого-нибудь задавит Взбесившийся автомобиль, Зевака бледный окровавит Торцовую сухую пыль. И с этого пойдет, начнется: Раскачка, выворот, беда. Звезда на землю оборвется, И станет горькою вода. Прервутся сны, что душу душат. Начнется все, чего хочу, И солнце ангелы потушат, Как утром — лишнюю свечу.

(«Из окна», 1921)

Трудно поверить, что эти яростные апокалиптические строки написаны автором «Счастливого домика». Никогда — ни прежде, ни позже — поэт не был так беспощаден к «малым правдам», так не отрекался от «маленькой доброты», как в эти годы. Как будто споря со сравнительно недавним письмом Бориса Садовского, противопоставившего «человека» Ходасевича «демону» Брюсову и «ангелу» Белому, адресат этого письма теперь не страшится произнести:

…Здесь, на горошине земли, Будь или ангел, или демон. А человек — иль не затем он, Чтобы забыть его могли?

(«Гостю», 1921)

Впрочем, «человеческое» само по себе оказывается зыбким, условным. То, что в любой момент может произойти на уровне мироздания, — происходит и на индивидуальном уровне. Если в «Музыке» Ходасевич еще говорит о звуках, входящих в бедный мир из инобытия, то сейчас речь идет уже об уходев это инобытие, уходе той сверхличностной сущности, которую поэт начиная с 1917–1919 годов именует «душой». Интересно, что говоря об этом выходе души, Ходасевич нигде не употребляет слова «взлет», но несколько раз — «падение»:

…И каждый вам неслышный шепот, И каждый вам незримый свет Обогащают смутный опыт Психеи, падающей в бред…

(«Стансы», 1922)

Иногда

кажется, что падение это равносильно взлету или подъему, что «верх» и «низ» сливаются; иногда — что падение следует за взлетом, оказывается расплатой за него:

…Простой душе невыносим Дар тайнослышанья тяжелый. Психея падает под ним.

(«Психея! Бедная моя…», 1921)

Психея-душа все время меняет обличье: то она — высшая сущность, заключенная во «мне», как уже было в «Путем зерна»; то — пребывающая в подобии нирваны, «холодная и ясная», совсем от «меня» отдельная; то — «простая душа», почти сливающаяся со «мной», в моей человеческой слабости. Интересно, что в «Тяжелой лире» несколько раз возникает и слово «дух». Но это — не нечто надстоящее душе, а скорее ее иная ипостась — изначальная, древняя и потому более жестокая и беспощадная к человеческой малости:

Мне каждый звук терзает слух, И каждый луч глазам несносен. Прорезываться начал дух, Как зуб из-под припухших десен…

(«Из дневника», 1921)

Дух рождается, чтобы «порвать земную оболочку», его временный носитель обречен на жалкую гибель. И все же последнее слово поэта — не таково. Книга, начинающаяся «Музыкой», заканчивается «Балладой», написанной в декабре 1921-го. Чудо творчества позволяет человеку воссоединиться со своим высшим «я», а бренный мир воссоединить с миром космическим:

…Я сам над собой вырастаю, Над мертвым встаю бытием, Стопами в подземное пламя, В текучие звезды челом. И вижу большими глазами — Глазами, быть может, змеи, — Как пению дикому внемлют Несчастные вещи мои. И в плавный, вращательный танец Вся комната мерно идет, И кто-то тяжелую лиру Мне в руки сквозь ветер дает. И нет штукатурного неба И солнца в шестнадцать свечей: На гладкие черные скалы Стопы опирает — Орфей.

Интересно, что в этом стихотворении — одном из вершинных — Ходасевич не без иронии отсылает читателя к «Творчеству» Брюсова, о котором он когда-то писал. «Морозные белые пальмы» на стеклах явно перекликаются с «лопастями латаний», которые тоже служили фоном творческому акту.

Трагические сдвиги мироощущения неизбежно должны были породить перемены и в поэтике. В январе 1921 года Ходасевич пишет Георгию Чулкову: «Кажется, я-таки добился умения писать „плохие стихи“, от которых барышни морщатся» [455] . Нынешнему читателю смысл этого замечания кажется неясен; «корявость», которую Ходасевич видел в стихотворении «Душа» (к нему, собственно, и относится это замечание), незаметна. Впрочем, и многие современники поэта склонны были скорее отмечать его мастерство, которое порой казалось им «старомодным». Вот характерная оценка, относящаяся к 1923 году, то есть к тому времени, когда «Тяжелая лира» уже была написана: «Если бы существовала у нас должность „поэтического реставратора“, которому поручалось бы восполнять пробелы и реставрировать стихи по фрагментам, Ходасевич был бы неоспоримым кандидатом на такую должность, поскольку речь идет об определенной эпохе русской поэзии». Эти слова Ильи Эренбурга были приведены в статье молодого Глеба Струве «Письма о русской поэзии», напечатанной во втором-третьем номере пражского журнала «Русская мысль». Другой знаменитый современник поэта, Юрий Тынянов, в своей статье «Промежуток» (1924) упрекает Ходасевича «в отходе на пласт литературной культуры», который «оказывается отходом на читательское представление о стиховой культуре». Правда, Тынянов как раз видел у Ходасевича примеры «зловещей угловатости», «нарочитой неловкости» — в «Перешагни, перескочи…» («почти розановская записка»), в «Балладе», но они не казались ему характерными.

455

СС-4. Т. 4. С. 424.

Поделиться с друзьями: