Вне закона
Шрифт:
— Хорошо, поторопился, подлец, выслужиться, — рассказывал Солянин. — Ничего толком разнюхать не успел. Гестаповцы для блезиру и его посадили вместе с нами. Я сидел в камере номер сорок восемь на Первомайской с этим паршивым провокатором да еще с политруком Ильинским и нашим ветврачом. Чуть не каждый день целый месяц вызывал меня следователь — обер белобрысый — на допрос. В подвале у него стоял стол, а на столе — здоровенный резиновый шланг, палка, тоже солидная, и сигареты. Сначала давал закурить, а потом орал: «Где оружие? Ты партизан!» Я говорю: «Нет, какой я партизан!» И тогда трое эсэсманов хватали меня и клали на железный лист. Один садился на голову, другой на ноги, а третий сдрючивал штанишки и начинал лупцевать резиновой палкой до потери сознательности. Раз пришел на допрос даже сам штурмбаннфюрер
Около пятидесяти жителей поселка дало немцам подписку — поручилось за арестованных, и Солянин, Амлинский и Андреев-Нильсен вернулись в Вейно. Видно, штурмбаннфюреру Рихтеру неудобно было оставить в живых одного Нильсена. Солянин продолжал изучать пулемет «максим», спрятанный подпольщиками на чердаке кормокухни при совхозной ферме, Амлинский возглавил подпольную группу, а Нильсен шнырял по поселку и, действуя под руководством Шкредова, безуспешно пытался раскрыть подпольную группу.
Весной Аксеныч ходил по окольным селам, искал верных людей, собирал отряд. Заходил часто и в поселок к Амлинскому. Под носом Шкредова и Нильсена ветврач передал партизанам один «станкач», два «дегтяря», четыре полуавтомата СВТ, два немецких автомата, десяток винтовок, два ящика гранат и несколько пачек патронов.
Группа подпольщиков росла. В нее влились солдаты из вспомогательного «украинского батальона», сколоченного эсэсовцами из советских военнопленных. По-прежнему переписывали подпольщики московские сводки и распространяли среди рабочих совхоза. Старик Амлинский развозил их по селам, куда ездил лечить крестьянский скот. Он был связан через Богомаза и с могилевскими подпольщиками, но об этой связи, опасаясь провала, никому не рассказывал. Дочь Амлинского, пятнадцатилетняя Валя, стала связной нашего отряда.
Я жадно выслушал рассказ Турки Солянина. Коммунисты-политруки Иорданов и Ильинский, беспартийный старик ветврач Амлинский, рабочие совхоза, командиры и политработники Красной Армии, попавшие в окружение, недавние школьники Солянин и Валя Амлинская — все эти люди не пали духом, не покорились захватчикам, смело боролись против них с самого начала. Важную, очень важную сторону жизни в тылу врага открыл мне Шура Солянин.
Бегство к партизанам группы Ефимова привело в бешенство штурмбаннфюрера Рихтера. Он приказал Нильсену при первой возможности вступить в партизанский отряд, с тем чтобы взорвать его изнутри. В ночь нашего налета на Вейно среди добровольцев, попросившихся в отряд, были «Андреев» и Солянин. «Андреев» и не догадывался, что политрук Ильинский перед смертью разоблачил его, что, идя с нами на Городище, он шел на смерть.
Вечером, после очной ставки Солянина с Нильсеном, шпион был расстрелян.
…До полуночи, пока не поднял нас Богданов, мы спали, укрывшись трофейными белыми и синими одеялами с клеймом вермахта. От них тревожаще, чуждо и противно пахло фрицем.
Наше богдановское отделение ездило ночью на хозяйственную операцию вместе с отделением Гущина. В лагере Гущин вручил от своего имени подарок командиру отряда — трехлитровую банку с медом. Капитан небрежно поблагодарил Гущина, протянул руки к банке, но из-за спины его появился комиссар.
— Не смейте, Гущин! — резко сказал, багровея, Полевой. — Командир не нуждается в ваших подношениях.
— Отчего бы медком не побаловаться? — натянуто улыбнулся Самсонов. — Заходите в шалаш, комиссар, чайку выпьем. Серьезно, в этом нет ничего плохого — просто знак внимания и уважения к командиру.
— Ступайте, Гущин! — еще резче проговорил комиссар. — И доложите мне потом, где взяли этот мед.
— Еврейская морда! — злобно пропыхтел Гущин,
отходя от комиссара.Нас, бывало, коробило, когда Полевой, этот кадровый политработник, всегда застегнутый на все крючки и пуговицы, придирался к мелочам, к любому непорядку и отчитывал нас на языке прописных истин. Нас поразило, что в этот раз комиссар смолчал. Он побледнел, по сумрачному лицу его пробежало выражение застарелой боли и обиды, но он ни слова не сказал, лишь быстро, внимательно оглядел лица остолбенелых партизан вокруг. Самсонов потупился, пряча усмешку, одернул гимнастерку. Кое-кто злорадно ухмылялся, жаждал скандала, но таких было мало. Остальные сделали вид, что не слышали гнусных Васькиных слов, или же глядели ему вслед с растерянностью и возмущением.
Эти слова услышал Богомаз. Даже богомазовцы не помнили, чтобы командир их вспылил когда-либо, потерял самообладание. Но в этот единственный раз он не был похож на себя. Распаленное гневом лицо, суженные глаза… Он подскочил сзади к Гущину и так дернул его за руку, что тот мигом обернулся к нему. Гущин, этот крепыш, сильней Богомаза, но взгляд Богомаза заставил его забыть об этом.
Сжав локоть Гущина, Богомаз быстро повел его в сторону. Они остановились под царь-дубом. Вполне овладев собой, Богомаз долго втолковывал что-то Гущину. Лицо Васьки пошло пятнами, он не знал куда глаза девать. Минут пять казнил его, хлестал горячими словами Богомаз. Выслушав отповедь Богомаза, Васька промчался мимо притихших партизан, швырнул злополучную банку в кусты, юркнул в шалаш, как нашкодивший щенок в конуру. Он не показывался оттуда дотемна, не пришел даже на кухню за ужином.
В длинной очереди к отрядному котлу долго обсуждалось это происшествие. Степан Богданов и тот осудил своего дружка за оскорбление, нанесенное комиссару. Но получилось у него это очень неловко, двусмысленно.
— Зря Васек комиссара облаял, — промолвил Степан. — Полевой — мужик мировой. Суховат, правда, но справедливый — совсем на еврея не похож.
К нему обернулся Самарин.
— А Парицкий, а Сирота, а Митька Фрагер похожи? — спросил он Степана, улыбаясь одними губами.
— Тоже нет, — поразмыслив, твердо ответил Богданов. — Потому они и пошли в партизаны.
— А ведь ты дурак, Степан, — кротко заметил Самарин.
— Это почему? — искренне удивился тот.
— Не просто дурак, а отсталый, суеверный дурак, — терпеливо пояснил Самарин. — Один очень умный человек сказал, что антисемитизм — это религия для дураков.
— Трусоваты они, — пустил Богданов в ход свой излюбленный аргумент. — И жадны!
— А другой очень умный человек, — парировал Самарин, — сказал, что такие вот умники, как ты, Богданов, всегда кричат «вор украл», когда украл русский, и «еврей украл», когда украл евреи. Точно так же они вопят «Иванов струсил», если струсил русский, но «еврей струсил», если струсил еврей! Подумай над этим, темный ты человек! — Самарин достал из кармана немецкую газету. — Возьми вот это, прочитай, что пишут гитлеровцы и предатели о евреях. Выходит, они согласны с тобой и Гущиным…
— Вот это отмолотил! — зашумели ребята вокруг. — Вот это дал!
— И тут политинформация? — весело перебил Самарина капитан. Мы не заметили, как подошел он к кухне. — Национальный вопрос прорабатываете? А суп каков сегодня? Вы, повара, смотрите у меня! Чтобы мои люди не жаловались на вас!.. — С минуту, загадочно усмехаясь, смотрел он на Самарина, а потом вполголоса, доверительно сказал:
— Я, конечно, не антисемит, но мне странно, однако, почему это так много евреев среди партизан? Не потому ли, что у них в этом арийском тылу выхода другого не было, а? Что их привело в лес — жажда мести или страх смерти? Мы, десантники, — партизаны-добровольцы, а есть и партизаны поневоле.
Заметив, что глаза Самарина вспыхнули возмущенно, Самсонов отошел, заложив руки за спину, многозначительно посмеиваясь.
Десантники неохотно уступили часть своих котелков партизанам и уселись под царь-дубом двумя-тремя тесными группками. Это не было случайностью. Многие из нас, десантников, — как Щелкунов, например, — еще цепляются за свои привилегии, за свое особое положение в отряде, сторонятся других партизан.
К нам подошел капитан, вполголоса заговорил с нами доверительным тоном: