Вне закона
Шрифт:
— Алексей! Лешка! Сюда! — мечется Васька Гущин.
— Это все из-за тебя, Лешка! Надо было по моторам бить!
— Уехали трофеи! Всё «командующий», мать его…
— Паразиты! Упустили машины!..
Варшавка… Я стою, опустив десятизарядку, смотрю на лужу бензина под ногами. Цветет эта лужа всеми цветами радуги. В детстве, помню, я не мог оторваться от радуги в луже, и мне хотелось спросить равнодушных прохожих — видят ли они эту радугу в бензиновой луже — может, я один вижу? А если видят, то почему проходят мимо такой красоты? Богомаз, Надя… Мертвый жук-бронзовик в сплющенной коробке.
Я смотрю на радугу в луже, на дохлую кожу навсегда погасшей змеи-радуги, жар-радуги моего детства…
Машины стояли
— Станкач где? — звенит чей-то вопль. — Шпарь по гадам!
— Связь надо нарушить! Немцы наверняка помощь будут звать из Пропойска!..
Меня толкает Барашков с мотком бикфордова шнура на плече. Повертываюсь к нему спиной, но он снова толкает меня.
С дороги! — кричат сразу несколько голосов, и меня снова кто-то толкает в спину, мешает стрелять по машинам. Оглядываюсь — опять Барашков! Не успеваю разозлиться. Что-то взрывается совсем рядом. Чуть не сшибает с ног взрывная волна, обдает внезапным жаром. Я оглушен и ослеплен. Резко, ядовито пахнет горячими газами взрыва.
— Где мой второй номер? — 'орет Жариков над ухом, а я едва слышу его.
— Что случилось? Что за взрыв? — спрашиваю ошалело.
Это Барашков рвет связь… Киселев где? Киселев!
— Киселев! — кричу я.
— Киселев! — подхватывают другие.
— Наконец-то! Давай лотки. Бей их, Жариков!
Вопль восторга. Первая мина ложится на отструганные бревна моста. Немцы стреляют из блиндажа… Вторая мина, перелетев через мост, вскидывает кустом землю среди немцев и полицаев, копошащихся у машин.
Крой гадов! Партизаны стоя бьют по далеким амбразурам из винтовок.
— Эх, ПТР бы сюда!.. — Евсеёнко выкатывает на шоссе «максимку».
Немцы умолкают. У машин никого нет: немцы и полицаи попрятались за хатами.
— Машины!
Со стороны Пропойска нарастает шум моторов. Всем ясно: это спешат каратели. Шоссе мигом пустеет. В кустах — треск, лязг. Над кустами плывет на чьих-то плечах кожух станкача.
— Скорей уходите все! — кричит Барашков. — Столбы буду рвать!
— Лешка, — к Кухарченко подлетает Щелкунов, — мотоцикл прет с двумя…
— Назад! — Не дослушав, Кухарченко грозно рычит: — Взять мотоцикл! Убью!
Разматывая шнур-дергалку, Барашков ныряет в кусты. К телеграфному столбу привязан куском стропы полутора-килограммовый заряд тола. Поодаль валяется в кювете уже взорванный столб, висят оборванные скрученные провода.
Сунув голову в запыленный куст, всматриваюсь. Вот он, мотоцикл — голубой, облитый блестящим лаком! Впереди сухопарый немец во френче с витыми погонами, в офицерской фуражке, позади — унтер в пилотке с очками на шее. У обоих на груди большая бляха, величиной с полблюдца, полумесяц на цепи… «Цепные собаки» — так зовут фельджандармов в германской армии. Глаза жандармов устремлены к мосту, к дымящимся машинам. Мотоцикл несется со скоростью не менее восьмидесяти километров в час.
Мотоцикл поравнялся с заминированным телеграфным столбом. Барашков дернул за шнур. Взрывом мотоцикл швырнуло в кювет. Офицер, описав в воздухе дугу, грохнулся туда же. Унтера шмякнуло спиной о твердый шоссейный грунт. Его тут же прикончили. Офицер — уцелел он чудом — забрался под небольшой мосток, перекинутый через кювет, и успел дважды выстрелить из пистолета в Щелкунова. Оглушенный, стрелял он нетвердой рукой, и Щелкунов добил его и выхватил из мертвой руки одиннадцатизарядный чешский пистолет. Я сорвал с шеи убитого бляху с цепью. Зачем? Не знаю. Любопытная бляха. Надпись «Feldgendarmerie» на ней покрыта фосфором и светится в темноте.
Снова затарахтел мотоцикл — его оседлал сияющий Кухарченко. Очки мотоциклиста очутились уже на нем.
— Садись, Васек! Прокачу! — крикнул он, выжимая газ, Гущину. — БМВ! Совсем новенький!
Он перекатил по мостку, исчез. Мы побежали к нашим параконкам.
Жариков
вырвал у меня кнут и вожжи.— А ну выручай, — сказал он и огрел коня кнутом. — Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса!..
С озорным гиком, с буйным посвистом и матюками понеслись мы проселком от шоссе. Кухарченко и след простыл. Зато когда мы промчались километра три, оглядываясь на видневшиеся позади колокольни двух пропойских церквей, мы увидели с косогора, как по Варшавке из Пропойска ползет колонна тупорылых, крытых черным брезентом машин с пушками.
— Гони, Жариков!
Впереди запылила вдруг дорога, послышался шум мотора. Наши лица вытянулись, мы взяли оружие на изготовку. Кухарченко пролетел ракетой, развернулся где-то далеко позади, чуть не у Пропойска, и снова пронесся мимо, выписывая лихие виражи, ликующе гогоча.
Жариков бормочет что-то, оскалив зубы в злой, довольной улыбке. Я прислушиваюсь.
— Здорово мы вложили им за Богомаза!.. — с ужасом слышу я. Ведь Жариков ничего не знает!..
Не успевает остыть горячка боя, как снова наполняют голову мучительные мысли… Может быть, бежать за линию фронта!.. Вчера вечером я долго изучал карту, висящую на дубе в лагере, подсчитал, что до линии фронта немногим меньше четырехсот километров. Прошел же я этой зимой почти семьсот километров по советскому тылу — от Казани до Москвы. Да, но здесь — немецкий тыл! Мне пришлось бы перейти четыре железных и много шоссейных дорог, переплыть много рек — Проня, Сож, Ипуть, Десна… Не это страшно. Страшно другое: очень может статься, что я не дойду, погибну, не разоблачив Самсонова, а Самсонов объявит меня дезертиром, предателем. И там, в Москве, никогда не узнают правды…
Потревоженная близкой стрельбой деревня Медвежья Гора встречала партизан безлюдьем широких улиц, безмолвием насторожившихся хат, наглухо закрытыми ставнями и воротами. Чуждым напряженной тишине лаем залилась шавка у ворот. У колодца медленно разливалась большая лужа. Вода капала с ослепительно сверкавшей цепи журавля. Глаза глядели из-за полотняных и бумажных занавесок, глаза припали к щелям в ставнях…
…Эти глаза видели, как по главной улице промчался голубой мотоциклет. Он пролетел так быстро, что не каждому удалось разглядеть людей на нем. Тот, что правил, — весь в черном, с закоптелым лицом и кучерявым черным чубом. Только шлем у него из коричневой кожи да на груди блестит красный орден. Он развернулся за околицей и так же шибко примчался обратно. Мотоцикл затормозил на полном ходу у дома старосты. Один из мотоциклистов наставил винтовку на окно, другой громко забарабанил в дверь.
В это время со стороны шоссе в село на четырех подводах въехали невиданные люди… Такой пестро одетой толпы Медвежья Гора прежде не видывала. Тут были кепки и пилотки, фуражки с околышами разного цвета, городские фетровые шляпы и даже зимние шапки-ушанки, шинели и пальто, пиджаки, мундиры, гимнастерки. Тут были боты немецкие, боты красноармейские, боты деревенские. И оружие тоже было у всех неодинаковое. Винтовки длинные-предлинные и совсем короткие, с железным, похожим на сковородку кружком. На одной телеге стоял пулемет на колесах, на другой — маленькая пушка, что мины разбрасывает. Один нес в руках немецкий мундир, другой размахивал бутсами. Шли не спеша и часто оглядывались на пропойскую колокольню, что виднеется за веской.
Неужто партизаны? Партизаны никогда раньше не заглядывали в веску. Но на деревне говорили, что какие-то люди стучались недавно ночью в крайние хаты и тютюна просили, старосту спрашивали по фамилии. Видать, Ващило у них на особом счету!
Отряд остановился у колхозной конторы, где староста Ващило собирал молоко и масло для немцев. Один за замок принялся, другой сорвал со стены приказ коменданта Пропойского района и разорвал его и втоптал в пыль. В этом приказе немцы сулили смертную казнь за укрытие партизана…