Вниз по Уралу
Шрифт:
Алексей Николаевич пристально следил за этой сценой.
Перед глазами предстал иной мир. Из глубоких нор вылезли какие-то апокрифические звери, похожие на чудовищных змей… Бородатый старик в длинной холщовой рубахе тоже вылез вместе с ними из земляных недр — потому что он с головы до ног запорошен серой землей… Чудище земляное!..
— Какая древность! — задумчиво произнес Толстой, глядя через Чаган на сонный, ссутулившийся городок, на пыльную дорогу, ползущую серой змеей к зыбкому мосту — единственному подступу с юга к Яицкому городку.
И этот зыбкий мост, и эти древние, прижатые старостью к земле домики — все это было когда-то, давным-давно…
Старик,
— Что, дед, дыни продажные? Продаешь?
Старик молчит. Как будто не было вопроса. Не дождавшись ответа, Алексей Николаевич не удивился: быть может, старик глух или безгласен. Но старик по-военному быстро повернулся кругом и молча зашагал к арбе. Там он на минуту задержался, выбрал арбуз и дыню и таким же твердым военным шагом подошел к Толстому.
— Отведайте, товарищи, подарочка. Дыня-золотушка! Лучше нет. Знатная дыня. Уральская. Нашенская.
Толстой полез было в карман рядом лежащей пижамы.
— Нет уж, не огорчайте старика, — сурово сказал казак. — Не то осерчаю: обратно возьму. По обличью видно — не нашенские вы… Издалека, видно, прикочевали?
«Капитан» протянул старику кружку с кумысом:
— Дедушка, выпей! Кумыс — это напиток ваш, степной… Прохладит и силы прибавит малость!
— Был наш, да сплыл. Кобылиц теперь с огнем не сыщешь. Коней, кои от гражданки остались, всех в голод поели.
Алексей Николаевич налил из своей заветной фляги стаканчик коньяку.
— Вот, ленинградский кумыс! Покрепче будет! Отведай на здоровье.
Лицо старика осветилось детской улыбкой.
— Чую, что крепче! По запаху чую… Давно такого не чуял, и вот поди же — господь привел отведать и вашего кумыса. Ну, пошли господь удачи в ваших добрых делах!
Старик выпил и закусил поданным ему яблоком…
— Извиняйте старого, что бога припомнил. Вы, чай, неверы… от бога отошли далеко… А с нами бог и по сей день живет поблизости, но серчает крепко, милостивец, на нас, грешных. Ой, нагрешили мы немало. Горды были, других за людей не почитали. Думали до конца мира жить своим «казачьим царством». А потом вон как обернулось: казачье царство-то исчезло… Как дым, как марево в степи растаяло…
— А что, дедушка, и ты воевал с Советской властью? — спросил «капитан», подавая кружку кумыса.
— Что греха таить… Признаюсь: крепко воевал… Ой как крепко! Таить нечего, напутал немало, хлебнул много, ой как много! Воевал, мутил, отступал. Был у нас атаман Толстов — чай, слышали?.. С ним и отступал. Дошли до самого моря, а там погнали нас товарищи в пустыню. Кругом безлюдье, ни кустика, ни травинки. Кони дохнут. Бредем пешим порядком, а за собой след тянем — людскими, конскими трупами след устилаем. Кое-где люди в табунки сбились, неподвижно сидят, лежат, ждут своей смертушки… А тут вдобавок морозы вдарили. Земля побелела, как саван на себя накинула. Тоска, смертушка смертная…
Старик часто заморгал, отвернулся и провел по лицу рукавом.
— Стах заболел. Коней нет, подвод нет. Иду сам и сына тащу. «Папаня, брось… Брось, папаня», — просит сын. А я несу, сам падаю, а несу. Встаю и несу, и несу. Одночас проскакал Толстов со штабными. «Сгубишь, — кричит атаман, — сгубишь себя, станичник… Оставь!» «Дай, — говорю, — коня»… Атаман только плеткой махнул: нет, мол, коня. И ускакал. Только и видел.
— А кругом та же белая пустыня, безлюдье. Тоска смертная пуще прежнего. Стою… Что делать?! Схвачу сына, силюсь поднять — не могу: силушки нет. А он еле слышно:
«Брось, папаня… Иди, иди, папаня…» Постоял, постоял… Гляжу: чуть маячит мутной ленточкой войско. Эх… Прощай, мой сын, прощай, мой соколик ясный, Стах… Прильнул к нему, не оторвусь, а он тихо: «Иди, иди, папаня… Иди!»— Встал и пошел, а самого, как ветер ковыль, качает. Слез не удержу. Глянул назад, а Стах, как подстреленный зверь, силится подняться… Трепыхнулся раз, другой — и рухнул на землю, застыл. Морозным ветерком от него потянуло, а я в шуме ветра голос сына слышу: «Мамане поклонись. Поклон Липочке, деткам. Родной земле поклонись. Уралу-реке поклонись…» Так я и ушел от сына. Вот какой я был. Только теперь я понял, крепко понял: зря мы шли, зря мы боролись… Жить бы нам в согласии с Советской властью. Ан, вышло неладно.
Лицо старика вдруг посветлело, озарилось экстазом. Через слезы-страдания он смотрел на отдаленные поймы реки Урала, на расстилавшиеся родные просторы степей.
— Благодать-то какая! Благодать какая…
Никто не проронил ни слова. Кто-то из «безумцев» схватился за полотенце и старательно протирал лицо. Кто-то пошел к Чагану «вымыть руки». Толстой сидел молча и весь ушел в себя, только шумное дыхание выдавало его волнение.
— Эх, старина, и моя судьбина схожа с твоей. Очень схожа. Я тоже бросал любимую Родину… Жил годы на чужбине… Вот вернулся и теперь зажил, как вновь народился. И у меня тогда неладно вышло…
Понимающе-нежно взял старик руку Толстого и сжал ее в длительном крепком пожатии. Толстой хотел было обнять старика, но тот, сделав быстрый полуоборот, твердым шагом, по-военному, пошел к своей арбе…
3. «Прощай, Уральск! Тронулись!»
Когда 20 августа, в 4 часа дня, девять «безумцев» разместились в двух весельных лодках, то все облегченно вздохнули: «Уф!» и весело рассмеялись — так это «Уф!» вышло согласованно, словно по команде: видно, всем за два дня жизни в городе очертенели зной, пыль и томящая скука ожидания.
Как только лодки вышли на стремя, гребцы подняли весла и, сцепившись бортами, дружно запели:
Наш путь далек, тверда рука… Пой песни, пой! Как друга встретит нас река, Пой песни, пой! Очаг — костер, палатка — дом, И город стал далеким сном. Мы пьем за счастье этих дней. Теснее круг, друзья, тесней…На берегу, над головами провожавших, замелькали белые платочки, цветные шарфики, шляпы, фуражки. Но лодки быстро зашли за поворот, и провожающие скрылись. Теперь лодки пошли отдельно, но рядом. Некоторое время все молчали, но вот вспыхнул взрыв веселого хохота.
— Ну-ну, удружил, доктор! Ничего не нашел в Уральске лучшего, как сумасшедший дом… Нашли развлечение — нечего сказать!
Когда хохот стих, Толстой серьезно заметил:
— Это я… предложил Николаю Павловичу — прогуляться к безумцам. Надо же писателю знать разницу между безумцами, сидящими в сумасшедшем доме, за решетками, и нами, примостившимися в утлых лодках. Там сидят крепко, прочно, под охраной гувернеров-санитаров… Ну, а мы?!
И Алексей Николаевич показал, как глубоко осели под тяжестью людей и багажа лодки: от воды до бортов было не более ладони.