Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Шрифт:
Для нас, немцев, лозунг «внутренней колонизации» катастрофичен… Не случайно именно иудей всегда пытается внушить нашему народу такие смертельно опасные способы мышления… Без приобретения новых земель, одной внутренней колонизации… всегда будет недостаточно, чтобы обезопасить будущее немецкой нации (Hitler 1969: 125, 128).
Эффект бумеранга
В 1920-х итальянский марксист Антонио Грамши назвал отношения между двумя частями своей страны – югом и севером – колониальной эксплуатацией. Он понимал сложность этой внутринациональной, даже внутриэтнической колонизации лучше, чем его предшественники. Ее культурный вектор Грамши назвал гегемонией; он отличался от политического вектора – доминирования, и экономического вектора – эксплуатации. Все три вектора приходилось рассматривать по отдельности, так как они были направлены в разные, а иногда даже в противоположные стороны. Экономически области Южной Италии стали «эксплуатируемыми колониями» севера, но в то же время культура юга сильно влияла на культуру севера и даже вела ее за собой (Gramsci 1957: 28, 48). Во многих ситуациях внешней колонизации эти элементы власти сцеплены воедино, но благодаря особенной структуре итальянского колониализма, направленной вовнутрь страны, Грамши смог отделить их друг от друга. Пересмотрев
Рассуждая об отношениях между властью (которая в ее понимании близка к гегемонии) и насилием (доминированием), Ханна Арендт описала эффект бумеранга, который наблюдается, когда имперское правительство переносит практики управления, выработанные в колониях, обратно в метрополию. В конце концов насилие, употребленное против «подчиненной расы», обратится на самих англичан, которые станут «последней подчиненной расой», предсказывала Арендт. Однако она видела и то, что некоторые из высших чиновников империи (например, лорд Кромер) понимали опасность этого бумеранга, так что на деле этот «ужасающий эффект» сдерживал их действия в Индии и Африке (Arendt 1970: 54). С ее колониальными корнями, метафора бумеранга передает старый кантовский страх перед тем, что европейскими народами будут управлять так, как будто они, подобно дикарям, не способны управлять собой сами. Антропологи неоднократно подчеркивали роль колоний как «лаборатории современности», где испытывались новейшие технологии власти (Stoler 1995: 17). Однако, когда метрополии внедряли методы колониальной власти у себя дома, они надлежащим образом изменяли их функции. Хорошим примером является проект Паноптикона. Придуманный для фабрики, которую предприимчивые британцы хотели открыть в российской колонии на захваченной польской земле, в Англии этот дизайн пригодился для тюрьмы (см. главу 7).
Идея бумеранга стала ключевой для основного труда Арендт – «Истоков тоталитаризма» (Arendt 1966), в котором советский и нацистский режимы рассматриваются в одном ряду с европейскими колониями в Африке и Азии, как их позднее и жуткое превращение. Несмотря на неизбывную популярность теоретических идей Арендт, к этой части ее наследия обращались лишь самые ранние и самые недавние исследователи (Pietz 1988; Rothberg 2009; Mantena 2010a). За одним важным исключением (Boym 2010), их внимание обычно привлекает немецкая часть «Истоков…», а российско-советская остается в тени. Действительно, анализ русского панславизма как стадии в развитии расизма и тоталитаризма стал неудачей Арендт. Концепция панславизма была тупиком; не он привел к революции в России. Идея эффекта бумеранга у Арендт была блестящей, но для приложения ее к России нужно понимать российский империализм не только как внешний, но и как внутренний процесс. Давние традиции насилия и принуждения, которые Российская империя применяла к собственным крестьянам, помогают объяснить революцию и тоталитаризм как бумеранг, обрушившийся из недавних крепостных поместий на городские центры и на само государство. Потом и революционное государство впитало долгий опыт империи и переняло ее практики обращения с подданными, русскими и нерусскими, обратив их против собственной элиты и в конечном итоге против самого себя. В отличие от немецкого бумеранга, который, как показала Арендт, через океаны вернулся в германские земли из заморских колоний, российский бумеранг пронесся по внутренним пространствам империи. В таком понимании советский тоталитаризм становится логичным, но сложным и своеобразным проявлением эффекта бумеранга.
Говоря о переносе расовых идей из колоний в Европу во время английской и французской революций, Мишель Фуко делал вывод:
Не нужно забывать, что колонизация… переносила европейские модели на другие континенты, но она оказывала и обратное влияние, эффект бумеранга, на механизмы власти на Западе. Существовала целая серия колониальных моделей, которые были перенесены обратно на Запад и привели к тому, что Запад смог практиковать в отношении самого себя нечто вроде колонизации, внутренней колонизации (2005: 103).
Это интересная комбинация терминов: «эффект бумеранга» Фуко, вероятно, заимствовал у Арендт, а «внутренний колониализм» он здесь определяет сам. За сто лет до Фуко губернский чиновник и сатирик Михаил Салтыков-Щедрин опубликовал серию очерков «Господа ташкентцы», в которой выявлял те же процессы – внутренний колониализм и эффект бумеранга – в российской действительности своего времени. Ташкент, ныне столица Узбекистана, после его взятия российскими войсками в 1865 году стал центром огромной среднеазиатской колонии (Sahadeo 2007). Щедрин выбрал этот величайший успех российского империализма для того, чтобы показать его обратное действие на политику и нравы внутренней России. Возвращаясь из Ташкента, с Кавказа и других «покоренных» мест, офицеры и чиновники империи приносили свои новообретенные навыки насилия домой, в столицы и губернии. Господа ташкентцы называют себя «цивилизаторами», пишет Щедрин; на деле они – «ходячий кошмар, который прокрадывается во все закоулки жизни». Типичный ташкентец «цивилизовал» Польшу еще до того, как попал в Ташкент, но именно в азиатском Ташкенте узнал, как «цивилизовать» саму Россию. Эту идею иллюстрируют истории о том, как господа ташкентцы избивают и подкупают господ петербуржцев, предполагая, что именно в этом состоит их цивилизационная миссия. Если вы попадете в город, где нет школ, но есть острог, «вы можете сказать без ошибки, что находитесь в самом сердце Ташкента», писал сатирик. Как майор Ковалев, потерявший нос по возвращении с Кавказа, чиновники сталкиваются с катастрофой, которую сами создают, но совсем не понимают. Прослеживая дугу имперского бумеранга на его обратном пути из колонии в метрополию, Салтыков-Щедрин определяет внутренний Восток – на его языке, «ташкентство», – как сочетание насилия и невежества, укоренившееся в отношениях между российскими центрами и колониями (1936: 10/29 – 280).
Два великих конфликта, противоречивые, но освободительные, доминировали в мире конца XX – начала XXI века: деколонизация Третьего мира и десоветизация Второго. Исторически оба конфликта взаимосвязаны, но их историографии различны (Moore 2001). Начиная с эпохи Просвещения у академической истории был свой эффект бумеранга: знание процессов колонизации и деколонизации на Востоке облегчало понимание того, что происходило на Западе. Произошедшая за последние десятилетия революция в историографии обратилась к роли, которую сыграли в становлении современного мира государство и присущие ему механизмы внешнего и внутреннего насилия (Tilly 1990; Bartlett 1993; Mann 1996). Социолог Майкл Манн показал, что в ходе современной истории демократические страны в своих колониях убили больше местного населения, чем авторитарные империи. Становление
либеральных демократий в метрополиях, а потом и в колониях часто следовало за этническими чистками, которые принимали форму институционального принуждения, а иногда и массовых убийств. Пока империи поддерживали сложные, плюралистичные «социопространственные сети власти», они избегали массового кровопролития. Национализм в колониях и метрополиях, связанный с индустриализацией, развитием всеобщего образования и массового потребления, заботой государства об экономическом росте, стимулирует новый, «органический» взгляд на общество как однородную культурную целостность. Империи распадаются на национальные государства, а этот процесс сопровождается масштабным насилием. Новые нации стремятся редуцировать свою внутреннюю сложность, развивая демократическое участие, политизируя культуру, унифицируя образование, передвигая границы, перемещая население и, наконец, переходя к этническим чисткам. Для Манна (Mann 2005) это «темная сторона демократии», или, используя другую метафору, современное «сердце тьмы».В России органический национализм начался в эпоху Наполеоновских войн и созревал в течение двух столетий, хотя советская суперимперия сумела эффективно заморозить его развитие. Распад СССР в 1991 году означал деколонизацию пятнадцати наций, включая российскую. В тот момент массового насилия удалось избежать или по крайней мере отсрочить. Слабость российской демократии и относительно бескровный характер падения советского строя объясняют тем, что национализм в России так полностью и не созрел (Hosking 1997); этим явлениям есть и другие объяснения, правдоподобие которых меняется с новыми поворотами российской (а также украинской, грузинской и т. д.) политики. Несмотря на свою важность для современного мира, эти процессы недостаточно осмыслены. В одной из редких попыток проанализировать постсоветскую трансформацию в постколониальном ключе Дэвид Чиони Мур описал ситуацию «двойного молчания»: специалисты по постколониальной теории хранят молчание о постсоветском пространстве, а советологи и слависты молчат о постколониальной теории. Мур предложил два объяснения этого двойного эффекта. Для многих исследователей-постколониалистов с их марксистскими симпатиями лучшей альтернативой глобальному капитализму представляется социализм, и они не хотят переносить острие своей критики с первого на последний. Ученые из бывших социалистических стран, напротив, культивируют новую европейскую идентичность и не хотят сравнивать свой опыт с опытом коллег из Азии или Африки (Moore 2001: 115–117). Удивление Мура разделяют и другие исследователи (Condee 2006, 2008; Buchowski 2006; Chari, Verdery 2009). Разрыв между постколониальным и постсоциалистическим стал причиной деполитизации постколониальных исследований, на которую сетуют их энтузиасты, и провинциализации постсоветских исследований, на которую жалуются русисты. Причины и последствия этого разрыва как академические, так и политические. По словам Нэнси Конди, «молчание левых интеллектуалов о том, что происходило во Втором мире, и антикоммунизм правых интеллектуалов были двумя взаимосвязанными процессами, взаимно соблюдаемыми ограничениями» (Condee 2008: 236). У этих ограничений больше нет оправданий; их надо игнорировать или, если надо, ломать.
В этой книге я предлагаю сделать шаг назад. Не только постсоветский период истории России постколониален, хотя до сих пор остается имперским: уже советская эпоха была постколониальной. И на отдаленных ее границах, и в темных ее глубинах Российская империя была великой колониальной системой. У идеи внутренней колонизации, которую использовали Бисмарк, Ленин и Гитлер; разрабатывали российские историки XIX века (см. главу 4); упоминали Вебер, Фуко и Хабермас, – более глубокая генеалогия, чем обычно думают. Но расширение постколониальной конструкции, и без того не очень связной, на Россию означает не просто применение уже существующих идей к новым имперским просторам. Такое расширение требует творческой работы, которая не только поможет понять имперский опыт России, но и высвободить потенциал самой постколониальной теории.
Глава 2
Жить в миру
Два очень разных автора, Xанна Арендт и Эдвард Саид, полагались на одно редкое понятие, которое использовали независимо друг от друга. Это понятие, «worldliness», трудно перевести на русский язык; здесь я буду писать «жить в миру» (хотя думал и о более творческих решениях, например «мировитость»), а в качестве антонима буду использовать «безмирность». Изучая «человечность в темные времена», Арендт рассказала, как люди реагировали на коллапс публичной сферы навязчивым сближением друг с другом, как они принимали «тепло» за «свет» и жили в «безмирности», которая является «формой варварства» (1968: 13). Также занимаясь темными временами, Саид протестовал против популярной идеи, согласно которой литература имеет собственную жизнь, отдельную от истории, политики и других мирских занятий (Ashcroft, Ahluwalia 1999: 33; Wood 2003: 3). Интерес к миру так же важен, когда читаешь Арендт и Саида, как когда читаешь Гоголя или Конрада. Но на земле всегда есть несколько миров. Во времена холодной войны их было официально три.
Три мира
Начав свою работу в годы холодной войны, Эдвард Саид определил ориентализм как способ обращения Первого мира с Третьим. Из этой формулировки выпал Второй мир. Во введении к «Ориентализму» Саид выделяет Холодную войну – «эру исключительно бурных отношений между Востоком и Западом» – как самое важное из исторических обстоятельств, сделавших возможным его исследование. И действительно, идея трех миров впервые появилась около 1955 года, выражая тревогу Запада по поводу возраставшей популярности СССР в бывших колониях западных империй – влияния Второго мира на Третий (Sachs 1976; Pletsch 1981; Moore 2001). В 1970-х годах СССР все еще сохранял это влияние, давая Саиду основания утверждать: «Вряд ли ошибусь, если скажу, что “Восток”… неизменно означал опасность и угрозу, шла ли речь о традиционном Востоке или о России» (2006: 45). Таким образом, в этой вводной части своей книги и со ссылкой на холодную войну Саид объединил традиционный Восток (Orient) и нетрадиционный – Россию в одном понятии, «Восток» (East). Однако все последующие главы были посвящены исключительно отношениям Запада с «традиционным Востоком». Осмысление нетрадиционной части востока откладывалось на будущее.
Говоря о традиционном Востоке, который простирался от средиземноморского побережья до Индийского и южной части Тихого океана, то есть вдоль южных границ Российской империи, Саид показывал, что европейская политика в этой части Востока сопровождалась настойчивым вниманием публики к захваченным территориям, обезличивая их обитателей на основе ориенталистских стереотипов. Знание о жителях колоний определяло мир тех, кто управлял ими, и сами методы управления. Великие тексты «западной традиции» не были «невинными», но постоянно обращались к имперскому и колониальному опыту. Саид критиковал традиционный ориентализм за то, что тот представлял Запад и Восток как самодостаточные платоновские сущности, раздваивавшие имперское воображение, превращая его в «манихейский бред».