Во что я верую
Шрифт:
Все люди любят родные места, дома, семейную обстановку. Я из тех, кому это чувство особенно близко, оно стало как бы моей второй натурой. У меня есть корни, и мне кажется, что это черта людей из моих краев.
* * *
Если нас так волнуют места, то это оттого, что с ними связываются присутствие и воспоминание, эта разновидность присутствия тех, кого мы любили. Подумайте и о могиле. Я родом из того мира — так хорошо описанного Филиппом Арьесом [89] — где царил культ кладбищ. Незадолго до 1930 года, когда предстояло открытие усыпальницы в Дуомоне [90] , Верден сыграл роль Сантьяго-де-Компостелы [91] для внецерковных христиан, роль центра республиканского культа кладбищ. Возможно, именно из духа противоречия я почти не испытываю потребности предаваться размышлению над чьей-то могилой, но я вполне понимаю это чувство у других людей. Оно мне, стало быть, понятно, и я чту его и уважаю как выражение духовного здоровья, искренности, стремления к порядку и сплоченности.
89
См. Филипп Арьес. Чаловек перед лицом смерти. М., «Прогресс-Академия», 1992.
90
Там
91
Город в Испании, старейшее место паломничества христиан со всей Европы. По преданию, там погребен апостол Иаков (по-испански Сантьяго).
Могила: эту присущую нам потребность в каком-то месте, в клочке земли, который достоверно хранит останки того, что было телом, эту присущую нам потребность, чуждую мне, я ощущал у ряда любимых и почитаемых мной людей. Их потребность и ее выражение научили меня любить те действия, с которыми в таком множестве я сталкивался в детстве. Могила, невозможность посетить захоронение близких — со всем этим мне самому довелось иметь дело самым непосредственным образом, когда я оказался среди французов, репатриированных из Северной Африки. Поистине, утрата этого добра было и остается единственным, что делает их безутешными в полном смысле слова. Им был нужен этот клочок земли. И на наши кладбища из Северной Африки доставляли полные лопаты земли, над которыми воздвигались простые, смиренные, бередящие душу памятники умершим родным. Моей соседкой была крестьянка из округи Ож. В 1962 году ее сын — священник-католик — погиб от несчастного случая. Больше у нее не оставалось никого. В течение всех своих последних пятнадцати лет жизни эта набожная женщина высокой души и нравственности (которая в своей вере могла бы почерпнуть куда более красноречивое успокоение, чем то, что она и так носила в своем сердце), каждодневно приходила молиться и ухаживать за цветами на место захоронения останков сына.
Крестьянская привязанность к местам сродни, привязанности к могиле; места — читайте Френсис Э. Йейтс — это сопутствующие им воспоминания, и в этом — тайна великого искусства античной риторики. Не знаю ничего более мучительного, чем постепенно тускнеющий в памяти облик близкого вам человека, которого уже нет в живых. Вы чувствуете себя предателем.
И в это мгновение меня охватывает ненависть к самому себе. Для стариков, с которыми я провел юность, для деда и отца (проводившего после утомительной недели две ночи в поезде ради десяти минут над могилой) могила моей матери была местом, где сосредотачивалась их память. Все прочее в их сознании существовало на основе этого места в пространстве и, скажу также, во времени. До открытия относительности нашему XIX веку, который стараниями неугомонных болванов ежевечерне предстает на телеэкране в подло обезображенном и гнусно окарикатуренном виде, удалось создать вокруг кладбищ вполне ощутимое пространство-время. Кладбища христианского сообщества лепились к церквям. На них находили пристанища те, кто не могли быть погребены в более достойном, священном пространстве самой церкви. Перелом во Франции произошел во время Консульства [92] . Кладбища были оттеснены на склоны холмов. Уделом умерших, а также живых, преданных культу воспоминания, стали прекрасные пейзажи. Могила становится центром пейзажа. Пейзажа, организующего пространство-время воспоминания. Своим отношением к могилам XIX век просто-напросто покончил с тем «лирическим отступлением», каким было широчайшее распространение христианской убежденности в обществе, и восстановил связи с неолитом. Местоположение кладбищ варваров, раскопки на которых проводят декан де Боюар и д-р Дастюг, приводят мне на ум пристрастия XIX века. Кладбище, определенное обществом как объединение храмин умерших, превращается в locus, в центр, в средоточие, в место, на котором зиждется гравитационное поле воспоминания. Разумеется, к местам нас привязывают дорогие и, никогда не устану повторять, любимые нами люди, которые, по излюбленному присловью Эдгара Морена, шагали, шагают и будут шагать бок о бок с нами. Места — это не что иное как места встречи живых с живыми и, чем дальше мы уходим по нашей временной протяженности, — встреч живых с воспоминаниями, места, где всё больше ощущается ласковое и бодрящее присутствие умерших.
92
1799–1804 годы.
Те, кто прибегает к сожжению трупов, находятся в меньшинстве (менее 1 % на протяжении истории). Таких больше всего среди населения, находящегося на достаточно высоком уровне развития: для него существует уголок неба, хранящий воспоминание о покойнике, участок на небесной карте, куда дым от погребального костра унес вместе с пламенем живой огонь душ тех, кто покинул пространство-время. У старейших крестьян, которых в раннем детстве я узнал на возвышенности Мёзы, кладбище находилось прямо посредине пространства-воспоминания; так в сердцевине переплетения наших привязанностей находится семья.
Мы — существа, наделенные разумом. Но в еще большей мере нам свойственны эмоциональные привязанности и желание. Недавно Рене Жирар добился бешеного успеха, дав понять средствам массовой информации, позаботившимся о повсеместном распространении этой долгожданной мысли, что все мы представляем собой преопаснейшее животное. Об этом вам напомнят при посещении лондонского зоопарка: да, вы весьма злобное животное; будучи сбившимся с пути истинного участником совместной охоты, вы предаетесь межвидовому насилию, что наблюдается только среди переживающих течку самцов, буйствующих вокруг охваченных любовным жаром самок в пору очень короткого периода спаривания. И так как вот уже десять миллионов лет вы подбираете камни и уже около двух миллионов лет совершенствуете свое оружие, то следует срочно поставить подпись под Стокгольмским воззванием и провести демонстрацию яростного протеста против применения нейтронной бомбы.
Рене Жирар осуществил талантливый — почти чересчур талантливый — анализ этой важнейшей проблемы. Выявив связь между священным началом и необходимостью вырваться из этого страшного заколдованного круга — разорвать взрывоопасную цепь насилия, которому человек предается против себе подобных, что мы и называем межвидовым насилием, — Рене Жирар обнаруживает почти, как ему представляется, единственную причину, остающуюся скрытой с тех пор, как возник мир. Он называет ее «мимесис», то есть подражанием. С того времени как две руки протянулись за одним и тем же бананом, мы пребываем в состоянии постоянной войны. Вам теперь об этом уже не забыть: слишком усердно вас об этом уведомляли.
Рене Жирар наделен не только талантом. И его книги — одни из немногих по-настоящему ценных. Но мне не верится, что дело обстоит именно так просто, как он дает понять.
В качестве историка я не раз изучал это насилие. Наши социальные системы, да и сама война, уменьшили численность потерь. Это мне достоверно
известно. В пору племён, до становления древнейших государств в виде независимых объединений на основе общности религиозных и политических установлений, смертность от насилия, к которому прибегали люди, составляла 10 % от общей смертности. С 1744 до 1974 года мы, к счастью, снизили этот показатель до 0, 8 %: мы опираемся на явно несколько заниженные данные Бутуля и Каррера. Бесспорным представляется сокращение с 10 % до 1 %. Справедливым будет отметить, что всякое общественное устройство призвано поглощать насилие. Такое усилие обходится дорого, но затраты оказываются оправданными.Ненависти в сердце у нас больше, чем способности мыслить здраво, но чрезмерно сосредотачиваться на этой оценке значило бы рассматривать историю в перевернутый бинокль. Прежде всего не будем забывать о другой стороне медали. Нам ведомо чувство ненависти, но у нас есть еще и любовь, дружба, нежность.
И главным местом проявления нежности является семья. Безусловно, существует круг, в котором чувство проявляется особенно сильно. Для большинства современников в этой стране — и ни во времени, ни в пространстве я не нахожу заметных исключений из этого правила — таким особым местом, где сосредотачивается любовь, что живет у нас в сердце, оказывается семья. После безумных нападок на семейную ячейку средства массовой информации, которые им потворствовали, удивляются данным опросов общественного мнения, согласно которым эта ячейка оказала должное сопротивление и по-прежнему владеет ключом к сердцам. Не все те, кого мы любим, будьте дорогие нам друзья или близкие, составляют часть узкой или расширительно понимаемой семьи. Главным конкурентом и поныне остается место нашей деятельности, производственный организм — и так происходит с тех пор, как место нашей профессиональной деятельности отдалилось от домашнего очага. Но за семейным кругом остается львиная доля привязанностей, и любая ячейка эмоциональной жизни выстраивается наподобие семейной, получая словесное выражение в терминах семьи.
Довольно любопытно, что Литтре, обычно находящий более удачные решения, исходит при определении слова «семья» из производного значения: «У римлян — совокупность слуг и рабов, принадлежащих одному и тому же человеку…», «В дальнейшем то же слово применяется ко всем лицам, родственникам или нет, хозяевам или слугам, проживающим под одной крышей», «Совокупность единокровных лиц», «Единокровные лица, проживающие под одной и той же крышей, а в особенности — отец, мать и дети». Таким образом, исходный смысл появляется только на четвертом месте. Заблуждение Литтре показательно и широко распространено в то время. Семья-ядро, приобретающая в XIX веке главенствующее значение повсюду, выступает как недавняя форма по сравнению с ее расширенными разновидностями, которые она постепенно вытесняет. Ле Пле и его школа, борющиеся за возвращение к разветвленной семье (famille-souche, stem family) — образцу всех античных добродетелей, также полагают, что семья, низводимая до супругов и их не порвавших с отчим кровом отпрысков, оказывается одним из следствий распада, связанного с городским укладом и развитием промышленности.
Опираясь на антропологию и на количественный метод в истории, мы можем утверждать, что ничего подобного не происходит, что супружеская ячейка и есть древнейшая и основополагающая форма. На деле она сосуществует с расширенными семьями, где в ходу обмен женами в узком кругу (эндогамия), что предполагает узкое понимание кровосмешения, или в широком (экзогамия) — с расширенным понимание кровосмешения. Это подтверждается и Библией как антропологическим свидетельством, в том повествовании книги Бытия, где сосуществуют узкая и расширенная семьи. Первой появляется узкая (теперешняя?) семья: «Вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей» (Быт. 2:23). В этом повествовании, где женщина предшествует мужчине после того как Адам нарек именами все тварное, выражение «вот, на этот раз это она» [93] четко отражает то обстоятельство, что все прочее в творении для человека ничего не значит; в это мгновение все прочее лишено ценности, важности: «Вот, это кость от кости моей и плоть от плоти моей». Женщина, возникшая из одной из форм семейного владения имуществом по отцовской линии и такой же — по женской, есть именно «кость от кости моей» мужчины, как мужчина есть «плоть от плоти моей» женщины. Выше (Быт 1: 27), в первом повествовании о сотворении мира, использована не менее сильная и лаконичная формулировка: «И сотворил Бог человека по образу Своему… мужчину и женщину сотворил…» (ish u isha). Двадцать три хромосомы с одной стороны, двадцать три с другой. Человек является таковым лишь в образе мужчины и женщины… А второе повествование (Быт 2: 23–24), гласящее: «Кость от костей моих, плоть от плоти моей! она будет называться isha (женою): ибо взята от мужа», — представляет собой объяснение на основе семантической деривации, которая сама выражает плотскую и эмоциональную взаимодополняемость. И текст заключает: «Поэтому оставит человек отца своего и мать свою; […] и будут одна плоть». Перемена места, captatio amoris [94] , верховенство брака и перемещение мужчины к женщине — невозможно и помыслить о более полном, более совершенном и более немногословном определении верховенства брачного nucleus'a [95] в семейной иерархии, содержащемся в тексте, который возник три тысячелетия назад.
93
Цитируем по французскому тексту.
94
Искание любви (лат.).
95
Ядра (лат.).
Верховенство брачной ячейки — это данность культуры, получившая практически всеобщее распространение. У нее благоприятная естественная основа: имеются в виду постоянный характер полового влечения (физиология пригодности самки к оплодотворению представляет собой наукообразное выражение вольтеровской готовности «заниматься любовью во всякую пору»), несамостоятельность и уязвимость женщины в конце беременности и полная несамостоятельность и уязвимость ребенка в течение, по крайней мере, первых десяти лет жизни, безоговорочная необходимость перестройки культурной программы. Американские антропологи, не без юмора, в котором обнаруживается истинно английское происхождение, отмечают, что не будь этой пригодности самки к оплодотворению, эти мужланы-самцы, щедро наделенные мышечной силой, никогда не дали бы заманить себя в ловушку, а род человеческий утратил бы жизнеспособность. Но дело-то в том, что самцы тоже готовы предаваться любви во всякую пору. В несовершенстве нашего словоупотребления (исключений в этом смысле в языках человечества немного) четко отражается еще одно последствие нашей природы. К «готовности к спариванию» наши друзья-антропологи добавили «совокупление лицом к лицу». Пожалуй, нет нужды прибегать к псевдонаучной, напичканной педантизмом стилистике, чтобы напомнить о том, что в «заниматься любовью» есть не только «заниматься», но и «любовь». Наш объемистый мозг уделил чрезмерное место страданию и удовольствию в процессе, обеспечивающем выживание рода человеческого, — а главное, вызвал прямо-таки взрыв воображения.